– В Изра́иль!
– Ну, поучи учёного!
Михаил Ильич слушал напряжённо, враждебно. Иногда замечал:
– Ты, Саня, про свою новую родину говоришь так, точно экскурсоводом заделался. Назубок выучил текст и – эх, понесло тебя. – Помолчав, мог добавить не без яда в голосе: – Или – из тебя? Слабительное принял али объелся ещё там, на своей новой родине, чем несвежим, к примеру, котлетками? И вот – желудок испортил.
А так больше отмалчивался, низко склонив свою вечно встопорщенную, казалось, наэлектризованную голову. Но временами, поддаваясь воздействию спиртного, наступательно обрывал брата:
– Да ты чего буровишь, Сашка? Всё-то у тебя ноу про́блем! Но как можно бросить Набережное? Оно же в сердце! Точно клапан! Понимаешь, дурило-мученик? Вросло оно в сердце. Да и разуй ты глаза, брательник: как от этакой красотищи можно по доброй воле отказаться! – И Михаил Ильич широко, по-хозяйски горделиво обводил рукой, захватывая и немаленький кусок неба, будто и оно было составной частью села.
Александр Ильич в ответ бормотал, ища в себе злости на брата хотя бы крошечку. Но не находил. Ворчал:
– Тоже, что ли, в чичероне подался? Или объелся чем несвежим да испортил желудок?
Однако в голосе не чувствовалось ни торжества, ни иронии, скорее – растерянность. Послушно смотрел, куда указывал брат.
Большое, развернувшееся рукавами на все четыре стороны света Набережное с сосновой рощей, с поросшим берёзами и осинами распадком, который у окраинных домов расползался влажными, болотистыми луговинами, с волнами полей и огородов вдали было поистине и бесспорно прекрасным местом. Усадьба Небораковых огородом выходила на самый берег зеленцеватого пруда размером сто шестьдесят пять на сто девяносто семь шагов Михаила Ильича, – подсчитал он, любя всему учёт и счёт. Сосновые леса, которым, посмотри на них сверху, конца и краю не видно, безбрежьем синеют вдалеке и где-то далеко-далеко выплёскиваются к Байкалу. Само село – это всё крепкие дома, это просторные усадьбы с хозяйственными постройками, банями, гаражами, тракторами и телегами во дворах, с мычащей и блеющей животиной, с кудахтаньем и кряканьем, с детскими, наконец, голосами. Неухоженного дома не найти, покосившегося забора не встретить. И всегда оно было таким, только в последние пять-шесть лет этих лихих девяностых годов безобразно уходящего века порасшаталась и заприхрамывала в нём жизнь.
Село издавна облепляло пруд, нарастало вокруг него, потому и Набережное. Протекал тут тонюсенький ручей, бравший начало в распадке, а там пятьдесят ли, шестьдесят ли, никто ни разу не мог сосчитать точно, даже Михаил Ильич, било из земли студёных серебристых ключей. Когда-то, ещё в царские времена, перегородили эту безымянную речушку высокой насыпью и выстроили большой птичник. Разводили гусей и уток, а им без воды, без курнания никак нельзя. Но потом птичника не стало: развалился, сначала экономически, а потом, бесхозный и обветшавший, и физически; да к тем же бедам и пожар на нём случился. Народ потихоньку растащил имущество до последних брёвнышка и доски, не пропадать же добру. Не стало, как и не было, без малого сотню лет благоденствовавшего предприятия, словно бы ни яиц, ни мяса, ни пуха, ни пера уже не надо было людям. А вот пруд остался. Стоит себе спокойно, казалось, и знать не хочет: коли исчезло государство, Советский Союз, так и ему следует исчезнуть, быть может, испариться.