Божий мир (Донских) - страница 99

Его рука опускалась ниже, ниже, и её движение, сползание оказалось таким неожиданным для него самого, что он вдруг передёрнулся всем туловищем, будто ему нанесли жестокий предательский удар.

– Нет-нет, – выдохнула на полвздохе Алла.

Однако его трясущиеся, но неудержимые пальцы настырно продвигались, ползли ниже, будто не повиновались ему совсем, жили и действовали сами по себе.

Алла шепнула в самое ухо Ильи, так, что у него свербяще защекотало:

– Мне гадко. Не надо. Я прошу.

– Да, да, да… – зачастил Илья и откинулся к стене.

Оба были смущены, растеряны и потрясены и не понимали ясно, что теперь друг другу сказать, как себя повести дальше.

Алла не могла осудить своего друга, потому что в её сердце было больше воображённого ею Ильи, такого прекрасного, застенчивого, обходительного её Ильи. Неискушённая, наивная, чистая, она ещё не могла слить во что-то одно целостное и удобопонятное Илью телесного, физического и Илью – свой тайный девичий идеал. Илья же чувствовал и понимал, какая его подруга, и потому втройне ему было мерзко и совестно. Но в то же время его разрывало и мучило осознание, и не только сейчас, когда он полуобморочно стоял перед Аллой, осознание того, что он не мог, не по его нынешним силам было поступить иначе: хотелось – так он высоко и красиво сказал в себе, вспомнив что-то из литературы, – «плотского блаженства», за которым ему виделось какое-то «высшее счастье» – и эту красивую, художественную фразу он тоже запомнил из книги – с Аллой, а не привычного подросткового братства.

– Приберём, Илья, со стола? – кротко, как повинная, сказала она.

– Ага, – сипло отозвался он.

Вскоре пришли красные и свежие от мороза Михаил Евгеньевич и Софья Андреевна. Илья и Алла по-особенному – суетливо, угодливо и даже совсем уж непривычно для себя многословно – обрадовались их появлению: как хотелось побыстрее сбросить и развеять мысли и чувства, которые только что взорвали их привычную, во многом ещё детскую жизнь!

5

Илье трудно, порой мучительно писалось. Ему временами казалось, что в его сердце засыхает какая-то живописная жилка, которая, как ему представлялось, пульсирует и выталкивает энергию творчества, фантазии, вымысла. Он рассматривал репродукции картин Поленова или Репина, Левитана или Пикассо, небрежно, а то и брезгливо двумя пальцами, брал листы и картонки со своей, как он выражался, «мазнёй», и ему становилось озлобленно тяжело. «Не то, не то, не то!..» – шептал он и отшвыривал листы и картонки.

В марте Илья неохотно посещал уроки, а в апреле нередко уже и пропускал их. В нём не один день напластовывалось раздражение к школе, и это его раздражение было как лёд, который после оттепелей и заморзков обрастает новыми твёрдыми слоями. Но вот пришло тепло надолго, по-настоящему – и лёд очнулся, заиграл ручейками жизни. В нынешнюю весну в душе Ильи оттаивало, обмякало, и ему становилось невыносимо видеть всё школьное – пыльные, гудящие, кричащие на переменах коридоры, казавшиеся неуютными и банальными учебные кабинеты, притворявшихся строгими и заботливыми учителей, и он минутами просто презирал, ненавидел их. Ему было неприятно встречаться где-либо с директором Валентиной Ивановной, которая, вычеканивая каблуками, любила шествовавать мимо учеников. Он смертельно заскучал в кругу одноклассников: те – уже как старик ворчал он в себе – «только и щебечут о модном тряпье, о выхлебанном пивке да водчонке, о дурацких фильмах и о всякой другой чепухе». «Зачем они все такие фальшивые? – думал он об учителях, одноклассниках и даже о своих родителях. – И отчего я мерзко, неразумно, тупо – точно, точно: именно тупо, тупоголово! – живу?..»