Кровавые лепестки (Тхионго) - страница 67

— Пожалуйста, господин Карега, посторожите несколько минут мою хижину. — Затем обратилась к Мунире, и нотка нетерпения отчетливо прозвучала в ее словах:

— Идем, мвалиму, погуляем немножко. Просто так. Во мне какой-то узел, который только ты сумеешь развязать!

* * *

Они шли молча мимо деревенских дворов, по тропинкам между полями. До них доносились голоса матерей, кричавших детям: «Доедай скорее, сколько можно в себя впихивать, хочешь, чтобы тебя слопала гиена?» На гребне горы было тихо, только изредка доносился из деревни собачий лай. Мысли путались в голове у Муниры: кто же такой Абдулла? Кто такой Карега? Кто — Ванджа? Что ей нужно от него? Он чувствовал себя виноватым: ведь его неловкость испортила в конечном счете вечер. Но когда они сели на траву на склоне илморогского холма, его сердце учащенно забилось, и все неприятные мысли разом куда-то отлетели, и, слыша рядом в темноте ее шумное дыхание, он ощущал, как все его тело окатывает теплая волна.

— Я купил тебе два килограмма риса с длинными зернами. Но забыл захватить с собой.

— Неважно, — ее голос звучал тихо, как будто издали. — Принесешь завтра. К тому же у тебя был гость. Кто он?

— Да странная какая-то история. Совсем недавно я вам рассказал про Сириану, Чуи и все остальное. А сегодня вдруг является этот молодой человек, которого я учил когда-то в школе в Лимуру, и рассказывает мне про Сириану, про школьную забастовку, упоминает Чуи. Почти точное повторение моей истории. Увы, он не успел мне рассказать все до конца.

Он передал разговор с Карегой. Только о Ндингури и Муками не упомянул. И о страхах, которые породил в нем приход Кареги, знавшего кое-что о его прошлом, Мунира ей не рассказал.

— Так странно, он учился в той же школе, что я, и его постигла та же участь, — сказал он и замолчал, ожидая, что скажет Ванджа.

Но она почти не слушала его. Она сидела, обхватив руками колени и уперев в них подбородок, и смотрела на илморогскую равнину. Перед ее мысленным взором проносились картины тех мест, где она была когда-то, пережитые некогда эпизоды. Хотя она старалась спрятать их глубоко в тайниках души, они неизгладимо врезались в ее память, в память о боли и потерях, о поражениях и победах, минутных успехах и унижениях и о решимости начать заново, которая чаще всего оказывалась ложным стартом в никуда. Она говорила так тихо, будто разговаривала сама с собой, это был ее диалог с каким-то другим ее «я», лишь одним из множества.

— Ты говоришь, что встретился со своим прошлым… Мне на ум всегда приходит одна картина. Куда бы я ни шла, что бы ни делала… она меня преследует. Было это давно, в пятьдесят четвертом или пятьдесят пятом, в тот год, когда нас переселили в деревни, а других — в зоны. Ты знаешь, некоторые люди в районе Кабете не переселились в деревни, а построили вдоль дорог дома, совсем близко один от другого, и мы называли эти поселки деревней. Моя двоюродная сестра… но стой-ка, я сначала расскажу тебе о ней. Она вышла замуж за человека, который ее постоянно бил. Что она ни сделает, все не так. Он всегда находил предлог, чтобы избить ее. Говорил, что она, мол, гуляет с другими мужчинами. Стоит ей заработать деньги работой в поле, он их тут же заберет, пропьет до последнего цента и, вернувшись домой, ее же поколотит. И вот однажды она собрала свои вещи и сбежала в город. Потом ее муж стал копьеносцем у одного белого, телохранителем, и прославился своей жестокостью, забирал у крестьян кур, коз, овец под тем предлогом, что, мол, эти люди якобы принадлежат к «мау-мау»… Ну вот, а моя сестра приезжала из города в шикарных платьях, с сережками в ушах. Все мужчины, те, что еще остались в поселке, так и ели ее глазами. Муж, говорят, просто трясся, плакал, прощения у нее просил. Но она его и слушать не хотела. Мы, дети, любили ее… она привозила нам подарки… рис… сахар… конфеты… а годы были тяжелые. Как-то в субботу приехала она, как всегда, с подарками. Моя тетка — мамина родная сестра — уехала в тот день на рынок. И почему-то там задержалась. Поэтому сестра пришла к нам. Мы все любовались ее платьем, белыми туфельками на высоких каблуках — мы ведь часто по улицам за ней по пятам ходили — восхищались! Она была точь-в-точь как европейские женщины, которых мы видели на картинках. Даже походка, манера слегка задирать подбородок, когда она говорит, во всем этом был «стиль». Но вот стемнело. Сестра встала, сказала нам, что ей нужно кое-куда выйти, а заодно посмотреть, не вернулась ли мать. Моя мать — она была в тот вечер какая-то очень уж тихая — поглядела ей вслед, и я увидела неодобрение в ее глазах. А потом мы услышали крик. Это был… не знаю, прямо… трудно передать… прямо нечеловеческий крик. Мать, отец и все мы, дети, выбежали на улицу. В нескольких шагах от нас… мать как закричит, а я и кричать не могла, только почувствовала, как по ногам у меня бежит что-то мокрое. «Сестра моя, сестренка моя единственная!» — закричала мать и бросилась со всех ног к тетке. Та стояла около своей горящей хижины, сама объятая пламенем, и нигде ни звука, только тишина… дикая, нечеловеческая тишина. Тут и другие закричали… шум, топот ног… «Огонь погасите… погасите огонь», — были ее последние слова.