— Ну что, барин? Как ты сегодня поохотничал? — спросил меня еще могучий старик, подсаживаясь ко мне на лавку и палочкой поправляя в камельке прогоревшие тонкие дрова.
— Да что, дедушка, плохо что-то. Дупелей еще мало, а проклятые утки словно настеганы, — сказал я.
— Оне, брат, ноне таки и есть, — прервал он меня. — В прежние-то годы, бывало, идешь мимо, дак она точно тебя не видит, а покеркат маленько да и потянется потихоньку под кусты, а либо в траву… Да тогды, барин, и ружья-то у нас каки были — потеха!.. С кремнями да на сошках… Вишь, так-то стрелять, как вы, господа, мы не умели, да и дробь-то готовили сами, таку, значит, сечку…
— Знаю, дедушка! Я и сам ей стрелял в Нерчинске. А ты разве охотник?
Старик при слове «Нерчинск» тотчас выпрямился, несколько повернулся ко мне и в его добрых и умных глазах как бы промелькнуло не то сомнение, не то удивление; но я, тотчас заметив это и зная, что пойдут сейчас расспросы, не дал ему настроиться на эту тему и сказал.
— Я ведь, дедушка, служил там по горной части почти семнадцать лет, так в это время много чего видел и испытал; а ты вот расскажи, как ты из охотника сделался рыбаком?
— Да, вишь, барин, случай подошел… Я и дал себе зарок боле не стрелять…
Тут старик опустил седую голову, сунул палочку в огонь и, перебирая пальцы, начал рассказывать.
— У меня и родитель был страшенный охотник, да и рыбак не последний. Он, знашь, и утятничал, и медведев бивал, и осетров ловил немало, ну, значит, и я в него уродился, токо у меня душа-то, барин, кака-то жалостливая… Был я молодым еще парнем, а уж женатым и ребят было двое — сынок да девчонка. А у родителя-то была, значит, заимка… На ней скот кормили зимами, ну и хлебушка молотили немало, а тут к весне-то и выкочевали. Вот я раз, утречком, пошел поутятничать, да и дошел до заимки. Гляжу, утка-серуха слетела с соломы. Что за диво? Дай-ко я посмотрю, чего она тут робит?.. Ну, значит, залез на этот ворох и вижу — гнездо, а в нем яичек семь штук накладено… Постой, думаю, пусть выведет, дак тогда я соберу утяток да подпущу к домашним. Вот я ничего не пошевелил, а потихоньку слез с соломы, да крадучись и убрался на речку… Спустя эдак недели две, али поболе, я и вздумал, надо, мол, сходить и посмотреть, а домашним ничего не обсказываю, молчу. Вот, значит, подкрался я тихонько к заимке и гляжу на солому. А серуха-то увидала меня, закеркала таку беду, да и полетела словно подшибленная. Ладно, мол, лети, куда знашь — не обманешь, а я погляжу… Вот и залез на солому, да и вижу, что все семь детенков сидят, словно пуговки, еще таки махоньки, только вылупились, и шейки таково плотно утянули в себя, что только носочки да глазки и знать… Вот я, долго не думая, собрал их в шапку, да и полез долой… Гляжу, а серуха-то так и летает, так и летает на кругах надо мной, а сама керкает, да так жалобно керкает, что меня индо за душу взяло!.. Вишь, думаю, детенков жалеет, то и плачется!.. Ну, да, мол, ладно, ничего, других заведешь… Вот я ушел в кусты, да и гляжу, что от нее будет… Гляжу, значит, да и вижу, что она спустилась на солому, закеркала потихоньку, а тут и давай бегать по вороху!.. Вот она и туда, вот и сюда — нету! Вот она спорхала вниз и там начала искать, но видит, что и тут нету!.. Вот она опять залетела наверх — и нутко искать да перебирать носом солому… А сама керкает таково жалобно, словно всхлипывает, да крылышками похлопывает, адоли мать причитает и в ладоши бьет над своим ребенком.