— Митя, а ты не говорил, что вы такие богатые.
— Ты что! — Он испугался, стараясь сравниться с ней во всем (в бедности не получалось, и в сиротстве, и в красоте не получалось, зато они оба православные!). — Мы совсем не богатые, мы просто…
— А кто твой папа?
— Чиновник. Партийный босс.
— Ты говоришь пренебрежительно.
— Да, — сознался он угрюмо. — У меня дурная наследственность по отцовской линии, ты должна знать. По маме я деревенский, тверской…
— Что такое дурная наследственность?
Митя усмехнулся.
— Не сифилис, не бойся. Мы строим коммунизм… да ну их всех! Ты ведь меня уже не боишься?
— Не знаю.
— Значит, боишься! — швырнул топор в снег. — Пойдем! Ну пойдем, я тебе докажу.
В прихожей, узком темноватом коридорчике, с детства задумчиво светился треснувший расписной фонарь.
— Вот смотри — это «Тайная Вечеря», бабушкина икона.
— Это не икона.
— Все равно, она освященная, и другой тут просто нету.
— А почему не в красном углу, а над дверью?
— Баба Марфа боялась властей и потом… ей хотелось чтоб и мы участвовали, ну, понимаешь, чувствовали свет.
— Да, я понимаю.
— Так вот. Перед Ним я тебе говорю: если тебе будет плохо со мной, пусть я лучше умру.
— Нет! — она торопливо перекрестилась, он подсмотрел с жадностью впервые этот привычный жест. — Я не принимаю. Спаси и сохрани.
— Нет, будет так!
— Митя, я тогда лучше уеду.
— Ты от меня отказываешься?
Женские слезы невыносимы, до него дошло наконец: она измучена так же, если не больше, чем он сам.
— Поленька! Ну какие темные силы тебя так… поранили? Ну скажи!.. Что я должен сделать? Но я не могу тебя отпустить, не могу и не могу! И может быть, ты меня потом полюбишь…
Она засмеялась сквозь слезы.
— Я — тебя? Потом? Я ж умираю по тебе. А это все ерунда, не обращай внимания.
— Ты по мне…
— Разве не видно? А это все ерунда, бабья дурь.
— Это ты про себя так говоришь — бабья дурь?
Она опять засмеялась, уже беспечально, стряхнув тягость, он наблюдал пристально, снял алую шапочку, сказал:
— Я, конечно, никогда не поверю, что ты по мне умираешь, но спасибо тебе на добром слове, ты так любезна…
— Я вовсе не…
— Спасибо. И взамен я тебе тоже скажу: я буду ждать, сколько ты захочешь.
— Не надо ждать.
— Поль, не говори так, — предупредил он медленно, мрачнея. — Иначе я не смогу за себя отвечать.
Но она возразила быстро, горячо, как тогда в Александровском саду, словно несясь с горки:
— Не надо ждать, не надо отвечать, ничего не надо, сегодня наш день, наша ночь, сегодня наступит Новый год и все новое, да, Митенька?
И он, конечно, не устоял, тотчас забыв обо всем.
Однако ненадолго. Под утро вышел за дровами, в рубахе, жарко, и жар не уходил, нет, уходил потихоньку, вместе с дыханием вверх, в беспредельность, к Млечному Пути, а в застывшем саду меж яблонь стояла лютая смерть — бледный всадник на бледном коне. «Это сугроб на колодце!» — сказал он, содрогнувшись. И сплетение ветвей над ним, а все вместе — сон в ожидании весны. Сейчас он знал несомненно (было отпущено на одну эту ночь), что смерти нет (эта лютая иллюзия в саду — бывшем и будущем раю), но что есть бессмертие? Например, как я проведу вечность без ее лица и рук и слез, ставших прахом, глиной, червем, легким вздохом во Вселенной? Душа напряглась в ожидании ответа, еще усилие — и лютые покровы оттают, всадник смерти исчезнет и обнажится главная тайна воскресения, но тут будто ледяной меч пронзил насквозь, он почувствовал, что весь закоченел под рубахой, бросился на заметенное снегом крыльцо с одним желанием: как я жизнь проведу без нее, ведь ничего еще неизвестно, и, может быть, эта ночь — последняя?