Третий пир (Булгакова) - страница 138

Грек «был готов» всегда, с первого новогоднего дня в Милом, но спал спокойно, осознавая абсолютную бесперспективность; однако сейчас, в молниеносном ало-золото-синем промельке, абсолют рухнул, едва не придавив доктора идеальными обломками, во всяком случае, ранив почти смертельно. «Я же не хочу, черт!.. нет, не на жизнь, а на смерть!» — успел подумать он в недоумении, в упоении, как вдруг погас свет.

За дверью в коридоре начинался карнавал, чертыхался Соломон (ответственный квартиросъемщик), Карапетян заливался беззаботной горлинкой («Как бы мне, рябине, к дубу перебраться» — он страстно обожал русскую стихию), Мамедовна уже звонит: «Давайте главного!.. Безобразие!.. Откуда я знаю!.. Это вы должны знать!» Митя вышел, чуть не сбив с ног внучку Григоровича (якобы тот самый, друг юности Достоевского, «Антон Горемыка»), Соломон с трепещущей свечечкой стоял в углу на стуле: «Черт его знает! Пробки перегорели? Не пойму!» — «А я предупреждал насчет автоматической (спекулянт)! По тридцать копеек с носа!» — «Вот и купил бы!» — «Товарищи, мы же интеллигентные люди, — сказала педикюрша Мамедовна и рявкнула в трубку: — Пробки перегорели!.. Как это сами?! Пьяницы!» Соломон закричал: «Митя, вы в электричестве разбираетесь?» — «Я разбираюсь, — мимо проскользнула Дуняша. — Митя, подержи ты свечку». — «Я подержу что надо! — Карапетян ловко поднял Дуняшу на стул и так прилип, начав сначала: „Вот стоит, качаясь, тонкая рябина, головой склоняясь…“ — „Да вы-то хоть помолчите!“ — „Поберегите себя, Соломон Ильич, берите пример с внучки — могила. Вам так удобно, дорогая?“ — „Да, пробки, — объявила Дуняша, спрыгнув на пол и освободившись от объятий. — Проволока есть?“ Проволоки нет. Коммунальные монстры принялись горячо обсуждать неожиданное развлечение в задушевно-русских трепещущих потемках, почти без акцента: „…головой склоняясь до самого тына…“ Гармонь, околица, гулянка, голоса несутся ввысь, к острому месяцу, последняя печаль — ничего этого уже нет в природе. Он стоял посторонним истуканом, не вникая, чрезмерно задетый словцом „демонизм“. А, ерунда, все на продажу… Жека вынырнул из тьмы на свечку, жизнерадостно подзуживая, включился в действо (Соломон с Мамедовной уже предъявляют друг другу преисподний счет, нежно воркует рядом с Дуняшей спекулянт, траурным символом вековой богооставленности молчит внучка), а где Поль? „Где Поль?“ — „Там, в комнате“, — ответил Вэлос как в лихорадке.

Как в лихорадке он подошел к ней, она стояла у стола и сказала: „Все ушли? Как хорошо“. — „Хорошо, — прошептал он, засмеялся тихонько, коснулся, принялся перебирать, поглаживать пушистые пряди, вдыхая их запах. — Какие у тебя волосы“. — „Да, смешно. — Руки у нее горячие, лицо горит. — Костюм я отдам, не волнуйся, денег же нет“. — „Денег? Сколько угодно, любые деньги, прелесть моя, сколько надо?“ — „А, да не смеши ты меня, — она засмеялась; беспричинный смех — его, ее — перекатывался, был третьим меж ними. — Ну что там со светом, в конце концов?“ — „Зачем нам свет? — Острота ситуации в том, что все здесь же, за дверью незапертой… — Не надо света“, — тут Вэлосу стукнуло в голову, что она принимает его за другого, за мужа („Я ей не внушал, что за черт!“) — и она чутко откликнулась, не понимая, но отталкивая его руки; с чудовищным усилием он справился с собой и прошмыгнул в коридор.