Бессонница (Рудашевский) - страница 18

– Вытяни левую руку.

Я вытянул. Мэт положил сверху свою. И обмотал скотчем наши руки от локтя до запястья. Плотно – так, чтобы у нас получилась одна общая рука. Затем так же соединил наши правые руки: моя – снизу, его – сверху. Дальше было сложнее. Нужно было соединить пальцы, каждую фалангу – отдельно, при этом двигаться приходилось синхронно. Поначалу смех мешал нам, а потом вдруг, не сговариваясь, мы посерьёзнели и стали делать всё очень бережно.

Когда мы закончили, Мэт прошёлся по клавишам, а меня как током ударило. Ведь получилось так, что я своими пальцами извлёк эти звуки. Пусть и не контролировал себя.

Мэт проворчал, что ему неудобно, и пришлось заново перевязать руки. Больше всего проблем было с большими пальцами – скотч то и дело сползал. Мэт что-то бубнил себе, а я никак не мог отойти от того первого созвучия, будто сам был струной, на которой впервые сыграли и она до сих пор вибрирует.

– Закрой глаза.

Я закрыл. Расслабился. Чувствовал, как наши тела сплавились в одно, довольно неуклюжее, но живое, тёплое тело. В этом чувстве была свобода. Я подумал, что, когда люди по-настоящему любят друг друга, они могут вот так же слиться во что-то единое – неуклюжее, уязвимое, но настоящее. Я невольно вспомнил Эшли. Представил, что это она сейчас прижимается к моей спине. Что это её сердцебиение, её руки стали моими. А потом Мэт начал играть. И меня опять ударило током. Будто подбросило в воздух и не отпустило – я застыл в каком-то непрерывном падении. Провалился в бездну. В белую тёплую бездну.

Я в самом деле играл девятый ноктюрн Шопена. Я знал эту музыку. Знал слишком хорошо. Она всегда была во мне. Я мог в любой момент услышать её внутри, а тут сам творил её вслух. Вслушивался, вдумывался в каждое созвучие. Летел с ним, становился им. Сколько печали, сколько жизни! Тело не выдерживало, вибрировало вместе с фортепьяно. Мне никогда не было так легко и просторно. Вот только казалось, что я могу не выдержать, рассыплюсь на тысячи белых слезинок.

Никто и никогда не слышал этой музыки, каждая нота была девственной, звучала впервые. Ноктюрн моей грусти, моих шёпотов. Всего одно произведение, а для меня – целая жизнь.

Скотч всё-таки сполз с больших пальцев и с мизинцев, и под конец Мэтью больше играл сам, но это было не так уж важно.

Не помню, как мы распутывались. Не помню, что говорили друг другу и как прощались. Помню только, как вышел на пустые дорожки кампуса, как жёлтыми пятнами горели окна общежитий, а я обхватил руками грудь, в которой ещё тлело испытанное чувство. У меня и сейчас по телу проходит дрожь – остатки того полёта. Но я должен был всё это записать. А текст какой-то сухой. Мне надо тренироваться. Тут как с музыкой. Чтобы была лёгкость, нужно не думать о буквах. Нужно стать текстом.