Негативная диалектика (Адорно) - страница 255

Кант называл трансцендентальную диалектику логикой видимости; это учение о противоречиях, в котором применяется метод [познания] трансцендентного как позитивно познаваемого. Приговор Канта окончательно не преодолен: несмотря на все усилия, Гегель не смог воспользоваться логикой видимости как логикой истины. Приговор видимости, однако, не означает, что рефлексия уничтожена. В форме самосознания приговор уже не есть тот же самый приговор. Кант предостерегал: все, что сказано о конечной сущности без упоминания о трансценденции, является видимостью самой трансценденции, пусть даже необходимой видимостью. Поэтому спасение видимости - предмета эстетики, приобретает ни с чем не сравнимое метафизическое значение.

Нейтрализация

В англосаксонских странах Канта много раз называли гностиком, это эвфемизм. Однако такое ужасающее упрощение кантовской философии, жалкие остатки от всего ее богатства, подпадающие под эту характеристику, вовсе не недоразумение. Таким способм можно перевести на язык инструкций, обязывающих мышление воздержаться от ответов на обязательные вопросы, антиномичную структуру учения Канта, сохраняющуюся и после того, как "сняты" антиномии. Антиномизм выше вульгарной формы буржуазного скепсиса, принимающего только то, чем он непосредственно владеет. От буржуазного скепсиса не свободен и сам Кант. В категорическом императиве и даже раньше, обосновывая идеи критики чистого разума, Кант, предостерегающе подняв палец, указывает на возвышенное; оно оказывается всего лишь приплатой, от которой буржуа отказывается так же неохотно, как и от своего свободного дня - воскресенья, пародии на свободу от труда. Однако именно это укрепило в германии авторитет Канта, явно превосходящий влияние его мысли. В [кантовском] ригоризме присутствует момент ни к чему не обязывающей любезности; она хорошо согласуется с тенденцией нейтрализовать все духовное декоративностью, которая после победы революции - или там, где революция не произошла, - отвоевала для себя всю сцену, на которой дух разыгрывает свое действо; ее влияние распространилось и на теоремы, когда-то служившие оружием буржуазной эмансипации. Если эти теоремы больше не нужны победившему классу, они, как достаточно остроумно заметив Шпеглер по поводу Руссо, оказываются вдвойне ненужными. Дух играет в обществе роль подчиненного, слуги, хотя идеологически общество превозносит духовное. Кантовское non liquet вносит свой вклад, придавая отчаянию и сомнению, присущим критике религии, как она связана с феодализмом, силу равнодушия, приодетого словами о толерантности в пальтецо гуманности. Дух, который в равной степени есть и метафизика, и искусство, нейтрализован тем сильнее, чем больше общество, гордое своей культурой, утрачивает свою связь, свое отношение к практике, которая есть возможность. В метафизических идеях Канта эта потеря вряд ли может быть осмыслена. Используя кантовскую метафизику, буржуазное общество стремилось выйти за пределы собственного принципа, полагающего границы социума, "снимая" самое себя. Дух превратился в то, чего общество не примелет, а культура - в компромисс между ценным с позиции буржуазии образом духа и тем, что с точки зрения немецкой номенклатуры в нем невыносимо: способность смотреть в недостижимое будущее и создавать его проект. Материальные обстоятельства довершают начатое. Под давлением все возрастающих инвестиций капитал завладевает духом; его объективации обладают свойством опредмечивания, поэтому объективации духа неизбежно подталкивают капитал к тому, чтобы превратить их в свою собственность, в товары. Незаинтересованное сочувствие и симпатия эстетики к духу одновременно превозносит и унижает его, если эстетика исходит из того, что вполне достаточно просто созерцать и восхищаться, в конечном счете, просто почитать все, что было когда-нибудь создано и произведено, и при этом не задумываться о том, а где же во всем этом истина. Сарказм и ирония духа, с которой он ради пользы дела эстетизирует товарные свойства культуры (а их становится все больше и больше), объективны. Философия превращается в манифестацию духа как зрелища. Бернард Гроетхойзен видел, к чему пришла религия к семнадцатому- восемнадцатому векам: к пониманию того, что дьявол больше не боится ничего, а на бога надеяться нечего; этот принцип распространяется на метафизику, в которой живы воспоминания и о боге, и о дьяволе, особенно если речь заходит о критическом осмыслении страха и надежды. Исчезает то, что должно быть самоочевидным для человека, обладающего в высшей степени идеологизированым рассудком; объективно в проблему превращается само исчезновение; субъективно социальная паутина и бесконечные амбиции не к месту, они не имеют силы, потому что принуждают приспосабливаться. Но все-таки разрешено думать, размышлять. Вопросы не решены, однако не доказано и то, что они неразрешимы. О самих вопросах просто забыли, а если и вспоминают о них, то оказывается, что они усыпляют всех дурными снами. Эккерману, фатальному жизнеописателю Гете, не нужно было читать Канта, потому что его философия влияла, превратившись в сознание всех, во всеобщее сознание; в рамках социализации метафизической индифферентности победила философия Канта.