До лейтенанта Мишкины мысли не доходили, а старшиной — почему бы нет? И почему не быть танкистом?.. Он окончил семь классов и выучился на тракториста-дизелиста. Взяли его в танкисты… А машин не оказалось, и сделался Мишка ездовым. Может, вспомнят про него и заберут. Покажут — сумеет. И вот тогда держись! Тогда он вернется домой с орденами, на него станут смотреть и завидовать. Только — чему завидовать? Ведь люди не будут знать ни этого жуткого дня, ни этой вот ночи. Завидовать и восторгаться подвигами будут люди, которые не видели войны, и скажут о ней совсем не так.
Конечно, не так.
На душе у Мишки пусто. Помереть не страшно, дожить до старшины, до орденов — несбыточно далеко: убьют сто раз. И еще раз. Но думать все-таки лучше. Хоть о чем-нибудь.
Послышался глухой и прерывистый гул самолета. Он был высоко и никому не страшен. Да едва ли кто-нибудь из тех, кто с великим трудом шагал по размытой, разухабленной дороге, мог чего-нибудь испугаться.
Мишка вдруг увидел конские крупы и солдат, похожих на смертельно усталых богомольцев. Те же согбенные фигуры, те же котомки за плечами… Шапчонки натянуты на самые уши. Только батожки торчат кверху. Разбитый грузовик на обочине дороги, лошади, солдаты — все проступило из темноты, обрело свою форму. Двое под руки вели раненого, шея и голова у того были забинтованы… Мишка увидел даже дождевую кисею: немец повесил «фонарь».
Все понимали, что немец зря это сделал, только потратился, потому что ничего не увидит.
Небо низкое, набрякшее, и на нем — мутное пятно, словно пробивалась полная луна.
Рядом кто-то беззлобно сказал:
— Вот собака…
И засмеялся.
Осветительная ракета висела одну минуту. И погасла. Опять стало темно. Только сап коней, тупой перестук колес да хлюпанье множества ног…
Впереди крикнули:
— Подполковника Суровцева!
Через несколько минут остановились. Сзади хрипел, сигналил грузовик, в стороне, в кромешной тьме, гудели танковые моторы, возле самого уха шуршал дождь, а справа и слева, очень далеко, взрыгивали пушки.
Мимо колонны, увязая в грязи, пробежал один, следом другой. Этот другой, глотая от спешки собственное дыхание, натуженно и злобно кричал:
— Разберись! Разберись!
Но никто не пошевелился. Потому что никто не знал, как разбираться и зачем разбираться…
На дороге, на обочине стояли солдаты, подводы, машины. Сзади, с боков лениво стреляли пушки, мгновенные тусьменные зарницы отбивали край земли, а сверху, из ночной темени сеялось, лилось…
— Разберись!
И опять ни один человек не двинулся, не шевельнулся. Потому что каждому было до себя. Мысли и желания не шли дальше собственной усталости и боли, дальше ноющего голода. Было похоже — ни в одном человеке не осталось ничего живого. Только стоят почему-то, не падают… И кони обессилели, и железные моторы заглохли бессильно…