И все отошло, пропало — ничего не осталось. Только огонь. Привычно, спешно вложил ленту, поймал стволом пулемета чужое, трепетное пламя, вдруг ощутил свои руки, свое крепкое, сбитое тело, почувствовал, как бьется, колотится в груди…
Но теперь колотилось не так, как минуту назад. Теперь колотилась только злоба.
Мишка ругался… Огонь своего пулемета ожег глаза. И через минуту, когда увидел старшего лейтенанта во весь рост, когда увидел сапоги, винтовки, каски, удивился: «Кончено? Так скоро…»
Но ничего еще не кончилось. Все только начиналось. И самое страшное случится не в этот день и не в ближайшую ночь, когда станут форсировать Северский Донец, когда будут валиться мертвыми на берегах и тонуть в холодной черной воде, и даже не через пять дней, когда немецкие танки будут давить мертвых и живых…
Потом будут ехать, идти, бежать и опять идти, неизвестно куда и зачем. Мишка Грехов потеряет своего ротного и взводного и с отчаяния, со злобы станет набирать отступающих солдат под свою команду, его будут слушаться, ему станут подчиняться… Потому что самое страшное на войне — не видеть своих командиров. Потом он выстрелит в своего солдата. И убьет его. А солдат не был ни предателем, ни даже трусом…
Будут держать круговую оборону и прорываться. С гранатами и бутылками станут против танков. А еще через месяц…
Но это все будет потом.
А началось под Харьковом двенадцатого мая. Ни рядовой Грехов, ни старший лейтенант Веригин, ни другие не знали, да и не могли знать, как неверно все это, как плохо…
В докладах и планах командования Юго-Западного направления все выглядело убедительно, а в верхах не было твердого мнения… Желание действовать активней было настолько велико, что решили не сковывать инициативу…
Может, все обстояло несколько иначе… Фактом осталось, что двенадцатого мая сорок второго года русские армии повели решительное наступление в двух сходящихся направлениях. Целью наступления на первом этапе был Харьков.
В тот же день, к ночи, передовые отряды семьдесят восьмой дивизии достигли Северского Донца.
В немецком блиндаже, с обоями, с рождественскими открытками, с портретами полуголой танцовщицы и Гитлера, горела карбидная лампа, было тесно и душно. Из блиндажа только что выволокли убитого немецкого майора, не успели притереть кровь — явился полковник Добрынин со штабом, а следом, как будто только и ждал, чтоб отыскали надежное убежище, вошел Жердин — перчатки в руке, пистолет на боку.
— Почему остановились, в тине завязли? Я спрашиваю!..
Подбородок двигался тяжело, неповоротно, словно вязала его нестерпимая боль. А глаз не видно — спрятались под козырьком фуражки.