Кольцо Сатурна (Иванов, Куприн) - страница 58

— Мы поднимемся этажом выше. Там лежит мертвый человек. Никто из вас его не знает. Он выбрал себе странную, по теперешнему времени, профессию: он был поэтом и композитором, и писал стихи и творил музыку. Пускай он был смешон, думая, что к нему придут со смирной и ладаном редакторы, издатели, директора и режиссеры театров, дирижеры и критики — они к нему не пришли. Он был простым наивным человеком, но в то же время необычайно гордым: он мог бы умереть от голода и не шевельнуть пальцем, чтобы улучшить свое положение. Почти нищий, он любил делать царские подарки. Может быть, вы спросите меня, почему я не познакомил нас с ним? Но он был человеком совершенно бесполезным для наших исканий и на многое, что для нас глубоко важно, смотрел с молчаливым и кротким презрением. Однажды, полушутя, полусерьезно он формулировал загробное существование таким парадоксом: «Если и допустить бессмертие, то оно представляет из себя очень печальную картину. На веки вечные остается, никогда не изменяясь, только одно голое впечатление жизненного конца. Итак: человек, раздавленный трамваем, превращается на бесконечное количество веков в одно сплошное чувство недоумения, ужаса и боли. Самоубийца осужден вечно слышать грохот выстрела, чувствовать прохождение пули через мозг, от виска до виска, невероятную для вашего воображения боль и сумбур последних содроганий агонии. А паралитик так навсегда и пребывает в параличе и чувствует то же, что чувствует камень, брошенный в бездонный колодец». Теперь вы меня понимаете, не правда ли? Итак, идемте.

Необыкновенно живо я вспоминаю тот момент, когда он, пройдя один марш лестницы, остановился на площадке. Он стоял спиной к окну, украшенному плохоньким витражом, и в разноцветном и тусклом освещении было невыразимо пленительно его прекрасное лицо, и благородные седины, и та глубокая важность и доброта взора, которая свойственна только людям большого знания.



Он слегка задыхался. У него очень давно была сердечная болезнь, которая мучительна стесняла его движения. Очень тяжело передохнув несколько раз, он заговорил, по-видимому, совсем спокойно, но все мы невольно почувствовали, что он преодолевает какое-то глубокое душевное волнение:

— Он умер — скажем этот условный термин — оттого, что в нем угасла воля к жизни. Он как бы заснул с единственным желанием не просыпаться, и вот он спит вторые сутки, и тело его уже потеряло чувствительность, и если бы он мог открыть глаза, он ничего не увидел бы, но из всех ощущений слух покидает человека последним. Он услышит нас, несмотря на то, что на его теле уже показались несомненные первые признаки разложения. Все человеческие слова, надгробные речи, молитвы, я думаю, произвели бы на него впечатление, как будто бы муха надоедливо бьется между двумя стеклами. Может быть, слова будут ему понятны, но так неинтересны, так чужды и далеки от него, как тиканье часов, чириканье птички или лепет ручья. Но вот, поглядите на содержание телеграммы, которую я получил вчера из Лондона, от дирекции королевской оперы.