«Верно ведь режет», — мысленно согласился с ним Тимофей.
— Слышь, Софрон, — поближе привернул Тулагин свою лошадь к Софроновой. — Жалко старика. Может, отпустим его?
— Ты што, Тимоха? — испуганно крутнул ус Субботов. — Под военно-полевой суд захотел?
Из переулка на улицу выкатили расписные пароконные сани. Тимофей узнал их — шукшеевские. В глубокой кошеве, за спиной конюха Максима, сидел в роскошной своей шубе Елизар Лукьянович. Максим придержал лошадей, пропуская конвой. Шукшеев повернулся лицом к казакам. Увидев Тулагина, он замахал рукой, прокричал по-приятельски:
— Здорово, Егорович! Как жизнь, служивые? Гляжу, бунтаря заловили. Поделом ему… Посмотрите, как он скургузился на холоде, сердешный. Взбодрили бы его разок-другой… Слышь, Егорович, тебе Любушка низко кла…
Тимофей не дал Шукшееву досказать, яростно хлестнул Каурого, налетел на сани и со всего плеча стебанул Елизара Лукьяновича плетью.
— Это для твоего взбадривания, — приговаривал он, горяча Каурого. — А это за Любушку. — И снова обрушил плеть на шукшеевскую голову. — За «растопчу и помилую»…
Максим гикнул на лошадей, сани понеслись.
— А ты чего, папаша, рот раззявил? — закричал, выходя из себя, Тимофей железнодорожнику. — Катись на все четыре стороны. Кому говорят, катись…
Софрон кинулся к Тулагину:
— Опомнись, Тимша. Што творишь?! В своем ли уме ты?!
— Не мешайся, Софрон! — отмахнулся Тимофей от Субботова. — Я в своем уме. И что творю, про то хорошо соображаю.
— Под суд ведь пойдем, — сокрушался Софрон.
— Беги, папаша, пока не поздно. Как знать, может, в лучшее время свидимся.
…На шомпола Тимофея эскортировали двенадцать казаков. Среди них был и Софрон Субботов.
За бунтовщика-железнодорожника и за Шукшеева Тулагин полностью взял вину на себя. На допросе он так и сказал: «Один я виноват. Субботов противился моим действиям, даже мешал мне, но я пригрозил ему карабином».
Софрон отделался двухчасовым караулом под шашкой на лютом морозе, обмороженными щеками и носом. Тимофею же, как избившему купца Шукшеева не по политическим мотивам, а из-за мести за оскорбленную невесту и отпустившему бунтовщика опять же не по политическим убеждениям, а в состоянии душевной взволнованности, присудили двадцать пять шомполов.
В помещении, где проводилась экзекуция, сотенный подъесаул Гулин подошел к Тулагину и демонстративно грубо на виду у всех казаков сорвал с его груди Георгиевские кресты.
— Какое имеешь право? — возмутился Тимофей. — Я кровью их заслужил.
— Молчать! — гаркнул Гулин. — По нынешнему времени имею такое право. — Он повернулся к казакам: — На нары его, сучьего ублюдка!