— Я буду, — клянется Гургенидзе. — Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту.
— А как же ты добираться будешь?
— Что?
— Как поедешь?
Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением.
— Давай отпуск. Сдэляем.
Комбат смотрит на нас:
— Ну как, отпустим?
— Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, — говорит Шонгин, — отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста?
— Вот так, — говорит комбат, — не можем мы без тебя.
— Зачем нэ можем? — волнуется Гургенидзе. — Можем. Четире дня войны нэту.
— А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, — предлагает Сашка Золотарев.
Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой.
— Ээээ! — и сам смеется.
И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю.
И комбат говорит, посерьезнев:
— Отдыхайте. Все. Вечером будем работать.
И уходит.
Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: «Приходите, погуляем». Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть… Я скажу ей: «Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной». И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны.
— Ты чего не отдыхаешь? — спрашивает Коля Гринченко.
Ну что мне сказать?
— А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет.
— Врешь ты все, Коля, — облегченно говорю я. — Как же ты врешь!
— Поглядишь, — говорит он. — Лови момент.
Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я…
Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет.
Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается.
— Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем.
— Она ведь замужем, — говорю я, — ничего у тебя не выйдет.
Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры… кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать…