Польские повести (Мысливский, Мах) - страница 317

Валицкий слушал ее монолог, удобно устроившись в соломенном кресле. Иногда ему казалось, что эта история может касаться кого угодно, только не этой женщины, которая говорит с таким спокойствием. (Следы первого стыдливого волнения давно исчезли.) Ее речь казалась ему слишком литературной, слишком старательно построенной, чтобы он мог принять ее за подлинную исповедь. Он пил уже третью рюмку сухого вина, ему все еще хотелось промочить пересохшее горло. В какой-то момент он снова почувствовал, что кресло под ним, терраса и часть парка с поляной, которая была видна отсюда, плавно покачиваются, а воздух перед глазами вздрагивает, — это были первые признаки слабеющего сознания.

Какие-то куски ее рассказа он пропустил мимо ушей, слышал только как бы эхо ее слов, тихое, спокойное, точно гуденье пчел. Лишь оживление или повышение тона заставляли его очнуться, и тогда он старался скрыть свое состояние, опасаясь, что окончательно оттолкнет от себя Катажину. Он хотел что-то сказать, возразить, много уже накопилось несправедливых утверждений, поспешных суждений, недобрых умалчиваний, но, вспомнив ее просьбу в начале разговора, продолжал покорно слушать, тонул в этом потоке слов, бурном, неудержимом, уже ничем не напоминающем холодного, казалось бы, изысканно-плавного начала ее монолога.

— Так вот, я бросаю все, хотя и на грош не уверена в правильности своего решения. И не называю это даже бегством, не пытаюсь вообще найти для этого подходящего определения, потому что не мне судить мои поступки… Меня волнует только одно — то, что Михал не поймет моего шага, не признает моего участия в этой трагедии, перечеркнет мое чувство и… самопожертвование. Он подумает, что ничего такого не существовало, что с самого начала я обманывала его и отступила, когда пришлось совершить решительный шаг. Это меня ужасает, только это. Для остального еще придет время. — Катажина сжала губы, наклонила голову и долго сидела так, согнувшись, пока не справилась с беззвучным рыданием, после чего снова подняла чистое, светлое лицо и продолжала говорить.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

«Итак, первый шаг сделан», — думал Михал Горчин, стоя на высокой веранде злочевской уездной больницы.

День был холодный, сумрачный, сырость висела в воздухе, незаметные мелкие частички влаги оседали на волосах, лице и руках. Михал застегнул ворот спортивной рубашки. Ему было холодно, а грудь распирало от воздуха, которым он впервые за последние дни дышал свободно. Так постоял он еще немного, преодолевая нетерпение, охватившее его при виде городской окраины — района маленьких, односемейных домиков и адвокатских или докторских вилл, скрытых в садах и за высокой живой изгородью.