О выпивке, о Боге, о любви (Губерман) - страница 38

Признаться, в первый день прочтения я даже обсудить это ни с кем не мог – стояло где-то ниже горла мерзостное ощущение проглоченного по оплошности куска гавна. Но после я опомнился и трезво понял, что об истоках такой подлой лжи скорее всего следует спросить у психиатра. И спросил. Психиатрии издавна и хорошо известно клиническое тщеславие. Чаще проявляется оно в патологическом вранье, однако склонно и к поступкам. Комплекс Герострата – обозначили его врачи. Тот древнегреческий маньяк, что сжёг когда-то в городе Эфесе храм – единственно затем, чтоб его имя зазвучало на устах, – не просчитался, ибо все подобные деяния теперь имеют его имя. «Жаль только вашего – как там вы его назвали?» – сказал врач, – потому что вмиг забудется его статейка, в суд никто не обратится, Израиль наплюёт на эту гнусь, как и на прочие, а жгучее тщеславие останется у этого бедняги. И будет полыхать на всём немереном пространстве между малой одарённостью и острой жаждой стать известным.

И во мне тихо шевельнулось сострадание к этому мелкому больному организму. Только обсуждение той гнуси, что проистекает из гнилой гордыни, не годится в окончание главы. Поэтому поговорим лучше о гоноре, который хоть и порождает безрассудные поступки, но только благородные и подлинно мужские.

Как-то в Питере мне одна женщина рассказала такую историю. В семидесятые годы уезжавшие художники должны были платить государству за собственные работы. Эти отзвуки крепостного рабства были тем более тяжелы, что у художников на это просто не хватало денег – цены назначались такие же, как если бы музей приобретал эти полотна. Когда назвали сумму выкупа за одну картину художнику Окуню, он ответил, что пусть её тогда государство купит за эту цену. Вся комиссия дружно рассмеялась над такой наивностью. Тогда Окунь вынул бритву, твёрдой рукой художника рассёк картину на четыре части и сказал, что эти четвертинки он раздарит. Рассказавшая мне это женщина хотела у меня узнать, где остальные три кусочка, – она мечтает их купить, чтобы картина вся висела у неё. Я, к сожалению, не знал, а Саша Окунь уже просто не помнил. Мне такое проявление гордыни – как мёд по сердцу и душе.

Мы все упрямо и заносчиво творим свою судьбу, а проповеди о смирении и скромности, о тихости и кротости достигают уха только тех, кто впал в это блаженное состояние по возрасту или болезни. И тут они, естественно, гордятся своим смирением. Ещё гордятся своей кротостью и скромностью те, которым более гордиться нечем. Остальные оголтело вожделеют и гордятся тем, чего достигли. И я никого не в силах осудить. Тем более что полон сам гордыни и зазнайства. Ибо мне-то есть чем похвалиться: с ранних лет я запросто достаю языком до кончика носа. Это мало у кого получается, а с такой же лёгкостью, как у меня, – почти ни у кого.