Странники у костра (Шугаев) - страница 112

— Вася, ты угорел!

Вася показывает кулак и говорит в микрофон:

— Я, борт 0245. После посадки пассажиров обнаружен прокол левого пневматика. Прошу обеспечить замену.

Выходит из кабины.

— Перекур, ребята. Трасса закрылась до семнадцати ноль-ноль.

Пассажиры выходят. В самолете один Иван. Ему некуда идти, он сидит, замерев и нахохлившись

И вдруг — Мадагаскар


Рассказ

Петухи кричали в Антананариву так голосисто, так подмосковно, что я поразился, какой мне снится радостный, деревенский сон, какое отечественное пение настигло меня в чужих краях. Но петухи голосили, присутствовали за темным окном, я раздвинул рамы и вгляделся в серые сумерки меж холмов — сумерки эти должны были скоро превратиться в райскую голубизну.

Не утихало во мне, не смирялось пространство, вроде бы так просто и быстро промелькнувшее под крылом. Тысячеверстное, соединившее племена и народы, неспешно пролегшее меж московских сугробов и женственных, округло нежных холмов Мадагаскара, оно требовало равного себе времени, соразмерного миллионам судеб, промелькнувших внизу, соразмерного, так сказать, сумме личных времен, составляющих эти судьбы. Не умещалось во мне пространство, не признавало унижения скоростью и разрывало душу на мелкие осколки — говорю не преувеличивая, именно так и было в первый рассвет на Мадагаскаре, когда я с опустошительной тревогой почувствовал, что человек может не то чтобы раздвоиться, а расслоиться на несколько одновременно существующих жизней, на несколько, позволительно сказать, жизненных горизонтов: быть в Москве, среди литературных игр и трудов, и в тот же миг — на одиннадцатом этаже отеля «Хилтон» и вместе с пестрой толпой продавцов и покупателей стекать с окрестных холмов к городским базарам; не остыв от московских споров, как, с какой мерой художественной и гражданской трезвости литература должна отражать жизнь, вдруг прикоснуться к спору наших геологов в зале ожидания Аденского аэропорта.

В Адене попали в душные объятия жаркого утра, прошли в зал ожидания, где на заплеванном, в окурках, полу сидели мужчины-арабы в белоснежных одеждах и играли в карты. Мелькали фиолетово-смуглые руки, кто-то безмятежно смеялся, с жирным причмокиванием бились карты о грязный пол. За спинами мужчин, в углу, на деревянной скамеечке, сидела женщина в черной чадре — из прорези вас ударял тяжелый, какой-то маслянисто-неистовый взгляд. Она сидела неподвижно, мрачно, и, казалось, охватывают ее фигуру сумерки, особо неприютная тень. Один из картежников, пожалуй самый веселый, самый белозубый и молодой, встал, принес две чашечки кофе: одну поставил на пол, другую предложил женщине в чадре. Неожиданно белой рукой потянулась за чашечкой и что-то сказала арабу, видимо мужу, низким тяжелым голосом — араб сник, угодливо и трусливо обмяк, заюлил под огнем, строчившим из прорези, оглядываясь на мужчин, стал выбрасывать жалкие, юлящие слова, облизывающие черное изваяние. Я поскорее отошел от этой сцены, от ее чересчур выразительного, так сказать, черно-белого колорита и услышал ясную, освежающую, примиряющую с жарой и чужим воздухом речь: