Солнечный день (Ставинога) - страница 30

— Другая старается…

— Другая имеет совесть…

Мне казалось, что отчим сравнивает маму с какой-то незнакомой женщиной, с какой-то придуманной батрачкой, которая работает без устали и без остановки, подгоняемая неведомой силою, будто механическая веялка. Сам он был именно таким. И хотя все мы в его глазах выглядели паразитами и прихлебателями, хорошо все-таки, что он был именно таким. Им владела неотвязная страсть, непреодолимое желание вырваться из вечного плена батрацкого полунищенства, уйти от постоянного страха перед тем, хватит ли до весны корове сена, корма для овец и коз, пока их не выгонят на пастбище, хватит ли картошки в подполе до нового урожая. Его сжирали видения стихийных бедствий, бурь, длительных ливней, засухи, града, которые могут уничтожить урожай. Любое уклонение от ежедневной изматывающей работы он считал леностью, а леность — самым смертным из всех грехов. Он верил в жестокого, ветхозаветного Бога, который карает за малейшее прегрешение. Иисус же, тот самый, кого мама на рождество воспевала в просветленных надеждой песнопениях, ему служил орудием мести, карающей десницей. Работая, отчим постоянно угрюмо напевал под нос о том, что на Страшном суде:

…приидет Иисус с крестом,
станет суд вершити.
Кто в него не веровал,
того станет страх колотити,
кто его оскорбляет,
того Господь покарает.

Мамина же песня, хоть и на ту же тему, напротив, оставляла надежду:

— Услышь, о душа, сей глас!
Обратись к Богу сей час.
Бог тебя призывает:
прииди, пока не пробил твой
смертный час!

Я в те поры охотнее верил в маминого милосердного, терпеливого Бога, но, чтобы застраховать себя от вечного проклятья недоброго Господа отчима, признавал немного и его. Главное, я боялся его осуждения и, надеюсь, только поэтому избежал вечной геенны огненной.

Забота обо мне отчима и мамина тихая вера ни на минуту не давали нам предаться греху всех грехов — лености, и мы, благодаря отчиму, не испытывали настоящего голода, какой я наблюдал в семьях моих однокашников, чьи родители не имели ни земли, ни работы. У отчима даже перед самой уборкой оставалось хоть немного зерна, которого хватало нам на хлеб до нового обмолота, а в бурте — последняя мерка картофеля. Тяжко вздыхая, он вытаскивал из жилетки от воскресного костюма пять крон на сахар или керосин. Я ходил в лавку пана Шайера за фунтом сахару, пол-литром керосину, фунтом соли. Но все же у нас было чем светить, было чем подсластить, было чем посолить.

Мы молились и вкалывали. Вкалывали и молились. Я все больше работал, а мама молилась. Отчим успевал и то, и другое. Такой удел был не для мамы, и мама была не очень подходящей женой для отчима.