— Дайте я посмотрю, — говорит батя Апостол.
Он берет меня за руку и ощупывает ладонь от кисти до больного пальца.
— Здесь болит?
— Нет.
Он продолжает ощупывать мою ладонь со всех сторон и внезапно изо всей силы дергает больной палец. Я вскрикиваю от неожиданности.
— Порядок, — говорит батя Апостол, — теперь как на собаке заживет. Завтра приложи печеный лук и все… А теперь шагай домой, а то хуже станет.
— Шагай, шагай, — говорит и Шеф.
Я кручу головой. Понимаю, что валяю дурака, но иначе нельзя. Вдвоем Шефу и бате Апостолу не справиться, особенно к утру, когда поезда идут чаще. Батя Апостол стягивает мне палец носовым платком, Шеф улыбается и мы втроем отправляемся в туннель.
В дверях сталкиваемся с Неновым, помощником Шефа. Он запыхался, будто участвовал в кроссе по улицам города. А ведь на самом-то деле приехал на грузовике из какой-нибудь типографии.
— Был в военной и в «Труде», — сообщает он.
Ненов вечно озабочен, пыхтит от усердия, глаза блестят. Шею закутал шерстяным шарфом, на руках — кожаные перчатки, обут в желтые туфли. Его лицо с бесцветными бровями и глазами неопределенного цвета. Лицо вечно серьезно, как будто от него зависит, быть ли третьей мировой войне.
— Ну и как? — спрашивает Шеф через плечо.
— Пришпорил их там как следует. — Ненов оглядывается. — А остальные не пришли?
— Нет.
— Пропадет премия из-за этих негодников.
— Справимся, — говорит Шеф. — Ты иди наверх, к телефону, а то еще позвонит какое начальство.
Эта ночь кажется мне страшно длинной. Перед рассветом метель утихает, снег перестает идти, на небе даже выступают звезды. Но холодно. И палец мучит. Я ловлю пакеты правой рукой и кистью левой, и обдираю кисть. Завязываю ее платком и вообще становлюсь похож на инвалида. Батя Апостол время от времени извлекает из кармана бутылку из-под лимонада, и мы все трое отпиваем по глотку.
Когда рассветает, на перроне возле варненского пассажирского появляется Зорка. Ее маленькое бледное лицо жаждет сна, а губы усмехаются:
— Ну как, солдатик?
«Солдатик» — это знак особой нежности. Еще в самом начале, когда она узнала, что я недавно демобилизовался, стала называть меня так. Зорка берет мое лицо в руки и смотрит, будто хочет загипнотизировать. Ее теплое дыхание волнует меня, даже здесь, на перроне. Потом она меня целует и слегка шлепает по щеке, — ей наплевать, что Шеф и батя Апостол стоят рядом и смотрят.
— Иди погрейся, я тебя подменю. Смотри осунулся как.
Пожалуй, я и вправду осунулся — от боли и от старания не морщиться. Болят все мускулы. Я жду, пока они разгрузят, и закуриваю, пуская дым к бледному утреннему небу. Неподалеку пыхтит локомотив и тоже пускает дым. Я задумываюсь: куда уходит весь дым, который собирается на земле? Она дымит столько веков: локомотивы, фабрики и заводы, пароходы, автомобили, трубы, сигареты; пожары и войны, костры, на которых когда-то сжигали людей, самолеты, ракеты. Как люди не задохнулись до сих пор, как ухитряются спастись от этого дыма? И воздух остается воздухом, и небо — небом, как будто ничего и не было. Отец говорит, что если теперь будет война, человечество уже не спасется, все превратится в дым. И пепел… Все — может превратится, но только не я, — думается мне.