После Девятого сентября дядя Атанас пошел работать заготовщиком на текстильную фабрику, но его арестовали и началось следствие: раз работал в немецкой фирме, не был ли агентом гестапо. Оказалось, что не был, но на всякий случай его поместили в трудовой лагерь — как бывшего эксплуататора с неясным политическим прошлым. Отец вмешиваться не стал, сказав, что если он не виноват, то дело и так уладится, но вмешался дед, и через год дядю освободили. Он и сейчас с умилением вспоминает начальника лагеря — по его словам, это был душа-человек. Он любил повторять, что кто не был на войне и не сидел в тюрьме, гроша не стоит — потому что сам он провел юность в фашистских тюрьмах, а потом был на войне. Кроме того, в лагере был кружок политпросвещения. На его занятиях время от времени являлся сам начальник и объяснял, что труд может сделать человеком даже обезьяну, а не только вверенных ему бывших паразитов. С тех пор дядя Атанас считается марксистски подкованным товарищем и очень гордится следами мозолей и шрамов на руках.
Я смотрю на его синеватые гладкие щеки, на мясистый нос, который участвует в пережевывании еды, и думаю, что они с отцом все же в чем-то похожи, хотя и представляют собой два полюса — и внешне, и внутренне. Их чем-то объединяет дед: его сентиментальная жилка у дяди гипертрофирована, остальное досталось отцу. Но чтобы с тумбочки пропали золотые часы, — такое может случиться только с дядей Атанасом. Вообще личность он не бог весть какая, но с ним всегда случается что-нибудь интересное.
Он ушел сразу после обеда; обещал Кине вывезти ее на Витошу, на прогулку. Был в отличном настроении от вина и совершенно успокоен советом, которого отец, в сущности, ему так и не дал.
Я часто думаю о людях, которых знаю и которых встречаю случайно — на улице, в трамвае, на вокзале, в кафе. Один на другого не похож. Их так много, а попробуй разделить их по росту, цвету волос или кожи, или по форме лица, и вот пусть перед ними побежит малыш, пусть споткнется и упадет и обдерет нос — один из них засмеется, другой испугается, третий бросится его поднимать, четвертый что-нибудь скажет, пятый ничего не скажет и останется стоять, где был, потому что ему своих забот хватает, шестой обругает родителей, которые не смотрят за детьми, и так далее. Видал я такие сцены, — сразу поймешь, у кого есть дети, у кого их нет и даже кто какой человек.
Зорка делит людей на красивых и некрасивых. Кореш говорит: это по-мужски, а то — нет. Для деда существуют коммунисты, беспартийные и враги. Все трое, пожалуй, правы, только Зоркино деление — чепуха. А когда Кореш говорит «по-мужски», «не по-мужски», но имеет в виду не только храбрецов и трусов. Он имеет в виду и многое другое. И я тоже многое имею в виду, когда говорю: тот мне симпатичен, а этот — нет. Знаю, что это не имеет значения, кому-нибудь другому будет симпатичен именно тот, кто мне неприятен. Но не могу отделаться от своих чувств. Все думаю, что люди действительно бывают симпатичные и несимпатичные. Если с несимпатичным идешь в поход, у него может быть полная фляжка воды, но он тебе не даст ни глотка, даже если тебе станет плохо. Все будет думать, что ему самому понадобится. В казарме мы таких звали сусликами. Это прозвище придумал один парень из села Пордим. Он рассказывал, как суслики все тащат в свои норы, все лето тащат — и пшеничные зерна, и ячменные, и ржаные, запасаются на зиму — и часто они очень хорошие хозяева, и что в небе их караулят коршуны и хватают когтистыми лапами и относят своим коршунятам. Суслики этим не смущаются и все равно таскают припасы. Сами суслики мне были симпатичны, но те, кого мы называли сусликами в казарме, — ничуть. С такими лучше дела не иметь. Даже спать рядом неприятно. Мне гораздо больше нравится Шатун: что выбивает, проживает, есть — поделится, нет — у тебя попросит. Легкая кавалерия, все ему просто, и легко, но с таким можно не бояться, что он оставит на дороге, если у тебя нога подвернется.