– Я не полезу обратно по трубе, – говорит он. – Должен тебе признаться.
– А я предлагала тебе подняться по лестнице. Водосток – это твоя идея.
– Конечно моя. Все и всегда – моя идея.
– А то я не знаю.
Они долго лежат в обнимку, не говоря больше ни слова. Ландсман чувствует, как кожа, к которой он прижимается, наполняется темным вином. Несколько минут спустя Бина начинает похрапывать. Ее храп нисколько не изменился за два года. То же двухголосое жужжание, шмелиное континуо монгольского горлового пения. В нем слышится неторопливое величие дыхания косатки. Ландсман начинает уплывать в постели, окутанный шорохами дыхания Бины. В ее объятьях, в аромате ее простыней – крепком, но приятном, похожем на запах новых лайковых перчаток, – Ландсман чувствует себя в безопасности впервые за долгие века. Сонный и удовлетворенный, он думает: «Вот видишь, Ландсман. Этот запах, эту руку на своем животе ты променял на пожизненное молчание».
Он садится, сна ни в одном глазу. Вдруг его охватывает ненависть к самому себе, малодушному и еще более недостойному объятий этой женщины с чудесной лайковой кожей. Да, конечно, Ландсман понимает, что нечего теперь на говно исходить, это был не просто правильный, а единственный выбор. Он понимает, что покрывать темные делишки парней наверху – одна из ветхозаветных нозовских добродетелей со времен зарождения полиции. Он понимает, что попытайся они рассказать кому-нибудь, например Деннису Бреннану, то, что им известно, – и ребята наверху найдут способ заткнуть им рот, и теперь уже на своих условиях. Так почему же его сердце колотится, как стальная кружка уголовника, о решетку грудной клетки? Почему душистая Бинина постель внезапно кажется мокрым носком, парой тесных трусов, врезающихся в пах, шерстяным костюмом в жаркий полдень? Ты заключил сделку, бери что можешь и вали. Смирись и забудь. Не важно, что в далекой солнечной стране людей стравливают друг с другом, дабы у них за спиной захватить и разделить их солнечную страну? Не важно, что судьба округа Ситка предрешена. Не важно, что убийца Менделя Шпильмана, кем бы он ни был, гуляет на свободе. Что, что с того?
Ландсман вскакивает с кровати. Его раздражение фокусируется, как шаровая молния, на дорожных шахматах в кармане пальто. Он раскрывает их, задумывается над доской. «Я что-то упустил в той комнате», – думает он. Нет, он ничего не упустил. А если и упустил, то уже поздно. Только он ничего не упускал. Хотя, судя по всему, упустил-таки.
Его мысли как татуировочная игла, выкалывающая пикового туза. Они, как торнадо, снова и снова пролетающий над одним и тем же расплющенным в лепешку трейлером, сужаются, темнеют, пока наконец не вычерчивают крошечную черную окружность, дырочку в затылке Менделя Шпильмана.