Правда, ни в какое сравнение золото-молодежный дух этих наших однокашников не шел с невинными шалостями послевоенной золотой роты. Это уж потом, после победы, после того, когда прошел страх перед выкинутыми из мавзолея мощами, могла она себе позволить отрезать груди у знакомых девочек, мочить школьных друзей, поигрывая в законников, заминать в землю скатами автомашин головы по горло закопанных женщин… Но это все — после, позднее. А в мое время в начале и середине тридцатых годов — и фантазии были жиже, и возможности отцов ниже значительно. Потому Алика мои дорогие соученики по студии приняли не так сурово. Но спустить ему мастерства художника они не решились. И в первый день начали его доставать: вымазали масляной краской новую кожаную курточку. Эффекта не получилось: Алик докрасил ее сам, еще раз продемонстрировав свое крамольное мастерство. Тогда, подсмотрев, что Алик, работая, акварельные кисти вытирает не тряпкой, а сунув их под мышки, — так быстрее и сподручнее, — кисти перед занятиями расщепили и вогнали в них обломки безопасной бритвы. На этот раз получилось: лезвие располосовало рубашку и здорово порезало кожу. Ликование было шумным. Однако заводила, Миша Гельфрейх, был Аликом в переулке отловлен и бит. Не шибко, правда. Тогда стая перехватила Алика в туалете театра, уверенная, что на этот раз справится.
Тут не только не получилось — получилось скверно: Женя Руднев был своей жертвой закинут на подоконник и вывешен за окно… На вопли рыцаря сбежались актеры и актрисы. Трое инженю с молчаливого согласия Алика выволокли–таки бедолагу из–за окна и, отворачиваясь, обмыли пострадавшего… Войти в его положение стоит — все же третий высоченный этаж старинного театрального здания! Руднев в студии больше не появился.
Но остальные, не вывешенные, не угомонились. И однажды поздно вечером кто–то ударил из–за двери работавшего Алика инструментом бандитским — обрезком водопроводной трубы.
Удар был мастерским: точным и болезненным. Хотя нанесенным пусть озверевшим, но хлюпиком… Я узнал об этом только через два дня, когда Алик явился на занятия с перевязкой на голове. Он молчал. Но «товарищи» по искусству ликовали в открытую.
Как же я должен был вести себя в этой отвратительной ситуации? Если «очень подумав», то никак. Был я «детдомовским». Всяко лыко мне было бы в строку. И моему конвоиру попало бы — я ведь все еще с конвоем ходил в Мамоновский.
Мне одному выходить из дома на Новобасманной было нельзя никак! Но сколько мог я терпеть, когда стая подонков силилась глумиться над товарищем моим, — а я уже выбрал Алика в товарищи! Еще и потому мне стыдно было непереносимо, что стая эта ко мне лезть боялась — я этим самым своим детдомством защищен был надежно, хотя, по правде говоря, и без этой защищенности мог себя защитить. Научен был. И не домашним тренером, а теми же малолетками — в Даниловке и тут, на Новобасманной…