Но пойти он не мог. Все-таки голова болела отчаянно, и еще — эта слабость. «Отнесу вечером». Он снова лег и уснул, а проснулся от того, что в комнате горел свет, в дверях стояли соседи, а прямо перед ним — двое: милиционер и какой-то мужчина в штатском.
— Вставайте, Козлов, одевайтесь.
— Что?
— Одевайтесь. Где у вас документы?
— Господи, — всхлипнула в дверях соседка, Марья Гавриловна, добрейшая душа. — Какой парень-то был… Не виноват он, это я точно знаю.
Но суд решил — виноват.
До него с трудом, словно издалека, доходили слова: «Сокрытие… Сговор… Сумма… Взлом неквалифицированный…» — и все это вместе рождало чувство дикого ужаса, когда хотелось одного — вскочить и закричать.
Ему казалось, что все это происходит не с ним, а с кем-то другим, совсем не похожим на него человеком, которого по нелепой, глупой, обидной ошибке называют «подсудимый Козлов». Он вставал, когда судья называл эту фамилию, и не мог сказать ни слова. Мать сидела неподалеку, и он глядел только на нее, ожидал, что вот сейчас она встанет и скажет, что надо, вместо него, но мать только подносила руки ко рту и кусала платочек…
Приговор был — три года исправительно-трудовых работ. Самый мягкий. Все остальные получили куда больше. Из зала суда Козлова выводили под руки: сам он идти не мог.
Ему повезло хотя бы в том, что его оставили здесь, в Ленинграде, в следственном изоляторе, и он впервые услышал слово «обслуга». На три года он становился «обслугой». Ему не надо сидеть в камере — и он охотно мыл в коридорах полы, носил тяжелые кастрюли с пищей. Ему были разрешены свидания с матерью. Он мог брать книги в библиотеке.
Однажды их, человек двести, собрали в зрительном зале. Мужчины сидели внизу, женщины на балконе. А на сцену вышло несколько человек, и заместитель начальника изолятора сказал, что сейчас выступят писатели.
Первым подошел к трибуне полный, грузный, с густыми усами — Козлов не расслышал его фамилию, потому что едва писатель встал, ему сразу же начали хлопать, — и вот, неуклюже покрутившись за трибуной, писатель негромко сказал:
— Товарищи…
Это было так неожиданно, что в зале стало тихо-тихо, будто он враз опустел. Писатель едва заметно поморщился и сказал уже громче:
— Граждане…
И опять в памяти Козлова был провал. Он не помнил, о чем говорил писатель, а думал о том, что вот его по ошибке назвали товарищем, а он три года не будет иметь права на такое обыкновенное слово, и, пожалуй, это было самым страшным в его жизни после суда. Он только смотрел на этих людей, сидевших за столом на сцене, и думал, что через час или два они выйдут на улицу, на Неву, под декабрьский снежок, увидят машины, войдут в трамвай («А я только через три года увижу трамвай!»); потом эти счастливые люди даже не понимающие, как они счастливы, приедут