Третьячка к бороне шла неспокойно. Я замахивался на нее. Взять бы да и пустить ее по полю. Пускай бы прыщеватый Миня побегал за ней. И попробовал бы оправдаться перед отцом, что не успел забороновать пахоту. Но я тянул за собой третьячку и вспоминал просьбу родных. Надо было выпутаться из лапонинского долга. Он, этот долг, не давал покоя ни матери, ни отчиму.
Самое опасное — оказаться позади кобыленки. А она, словно понимая это, без конца переступала постромки. Я грозился кнутом и осторожно выпрастывал ее ногу. И она не брыкалась, будто понимая, что из этого все равно ничего не выйдет. Но опять шла непослушно. Не хотелось тянуть тяжелую борону. К тому же все еще было жарко. Потели бока и плечи под хомутом. И она беспрестанно дергалась, подпрыгивала, толкалась коленками. Один раз даже сбила меня с ног. Я выпустил повод, но подхватил его в тот миг, когда она готова была метнуться в сторону. Даже сердце зашлось от страха. Она же могла перевернуть борону вверх стальными зубьями, напороться на них, запутаться, задушиться в постромках. Я обмотал себя поводом. Повиснуть на нем, если кобыленка вздумает снова вырваться. Но она вдруг обмякла, присмирела, будто решив, что сопротивление все равно бесполезно. И лишь изредка всхрапывала и засовывала мне нос под мышку.
Забороновав вспаханное, я снял с третьячки хомут и спутал ее на целине. Потом налил из жбана полный картуз воды и поднес ей. Кобыленка выпила с жадностью и доверчиво положила морду мне на плечо. Испытывая волнение, я гладил ее шею и подбадривающе говорил:
— Ну, ну, милка! Все будет хорошо. Вот увидишь. Приличная из тебя выйдет лошадь. Работящая и безответная…
Дема окликнул меня и, когда я подошел, сердито сказал:
— Хватит нежничать. Передай кобыленку Мишке. А сам становись за плуг…
Опять все ясно. Третьячку можно не запрягать час, другой. Да и жара спадала. Лошаденка уже не будет капризничать. А до конца ходить за плугом у Мини — кишка топка. Вот и упросил брата. Но я опять ничего не сказал и пошел за плугом. Противна была собственная безропотность. Но ничего другого не оставалось. Дема мог бы снова предложить мне убираться на все четыре стороны. А то и сам прогнал бы. И отцу наврал бы, что я отказался работать. А кому бы поверил Петр Фомич, батраку или родному сыну?
Голод нудно сосал под ложечкой. Но руки крепко держали плуг. Все так же отваливался подрезанный лемехом лоснящийся пласт чернозема. Чья это была десятина? Какого безлошадника? И сколько их будет, таких бедняцких десятин? Все до одной мы засеем пшеницей и рожью. Осенью соберем с половины этой земли урожай и свезем в лапонинские амбары. А из амбаров хлеб этот по весне будет продан тем же беднякам. Только втридорога. Да, так оно и будет. Но все же добывать эти бедняцкие деньги теперь им приходилось куда труднее, чем раньше. Раньше только батраки работали на их лошадях. Теперь же и самим приходилось лямку тянуть. Значит, не все теперь можно делать чужими руками.