Войдя в рощу, я оседаю на землю, все еще ошеломленный, придавленный случившимся… Дрожащими пальцами еле-еле свертываю цигарку — газетка рвется, махорка сыплется…
— Товарищ командир, — слышу шепот около себя. Оборачиваюсь — Лявин!
— Чего вам? — еле проговариваю я.
— Закурить не найдется, командир? Мочи нет — курить охота.
Достаю кисет, молча протягиваю ему. Он завертывает самокрутку, выбивает кресалом огонь, со смаком затягивается и благодарит.
— Что же теперь со мной будет? — спрашивает он, а я не могу понять, о чем это он. — Черт тогда попутал… Да и голодуха эта… Вот думаю, чего совершить такого, чтоб простили меня…
Я не отвечаю, и Лявин, потоптавшись около немного, отходит от меня.
Я ни о чем не думаю, голова совершенно пустая, я только затягиваюсь дерущим рот дымом и бессмысленно гляжу на этот чертов овсянниковский овраг. Меня даже не тревожит, что Лявин мог видеть, как спускался в него, может, даже ходил за мной и видел все происшедшее. Мне все совершенно безразлично. Я с трудом поднимаюсь на ноги и медленно, не разбирая дороги, возвращаюсь к своему шалашу.
Филимонов сидит на корточках перед разожженным костериком и греет руки.
— Замерз что-то, — говорит он безразлично. — Что за весна беспогодная, такой холодище по ночам, — продолжает он, потирая руки. — Может, кипяточком побалуемся?
Я не возражаю и тоже протягиваю руки к огню — бьет меня противная мелкая дрожь. Филимонов вроде хочет поймать мой взгляд, но я уставился на огонь и молчу.
Разливая пахнущий дымом кипяток, Филимонов говорит:
— Неважно выглядите, командир… Почернели даже.
Я не отвечаю, а он продолжает:
— Вы… до этого, командир, хоть скотину какую… или хоть петуху голову рубали?
— Нет, Филимонов… Только на охоте один раз косулю…
— Ну то дичь, другое дело, а тут…
— Я был сейчас там… В овсянниковском овраге, — вдруг вырывается у меня.
— Были?! — восклицает Филимонов, упершись в меня глазами. — Ну и что?
— Потом, Филимонов, потом…
— Понимаю…
Зачем я сказал Филимонову, не знаю. Просто я еще оглушен и мало что соображаю. То нелепое, что я совершил, отпустив немца, кажется мне совершенным не мною, я не понимаю и не могу анализировать свой поступок. Пока в глазах — оскаленный, искривленный рот убитого с черной струйкой крови, идущей по подбородку, и ощущение, страшное ощущение непоправимости всего случившегося, и еще какое-то неопределенное предчувствие — что-то будет, что-то будет…
Потрескивают догорающие ветки в костре, порой вспыхнет одна из них последним огоньком и осветит шалаш красноватым, колеблющимся светом, а я лежу на спине с открытыми глазами — опустошенный, словно выпотрошенный, без единой мысли в голове…