– Нельзя ее прерывать. Позвольте ей продолжать с той же délicatesse[43].
– У нее удивительно ловко получается, правда?
– Да, вот где подлинное качество.
Послышалось хихиканье.
– Увидите еще, – коротко хохотнув, откликнулась Вильгельмина. Она уже давным-давно оправилась от неприятностей «покаяния». – Потом… увидите. – Она подцепила толстой лапой газетный квадрат.
– Не хватай, – чопорно заметила Тереза. – Это слишком важно.
Раздался взрыв смеха, и даже Мари-Эммануэль, бдительная и невозмутимая, как всегда, слегка приоткрыла губы. Воцарилось веселье, естественное, бесхитростное, понятное, дозволенное, – сейчас можно было вести себя подобно малым детям, хохотать и радоваться. Однако Люси не смеялась. Для нее это выглядело гнусной вульгарностью, и кипевшее глубоко внутри негодование внезапной вспышкой прорвалось наружу. Неужели это и есть эталон человеческой души, стремящейся ввысь, к Спасителю?
Испытывая отвращение, потрясенная и смущенная, она продолжала упорствовать в собственной вере. Она пойдет вперед, все выдержит и все преодолеет. Она крепко стиснула зубы.
Со своим худым бледным лицом и изнуренным негнущимся телом, Люси являла собой образ бесконечно страдающего человека, распутывая неловкими, слегка дрожащими пальцами куски бечевки, – как символ того, что она распутывает короткую нить своей жизни.
Следят ли за ней? Она не знала. Но не могла отделаться от странного, приводящего в смятение чувства, что всем известны ее тайные мысли. Подавленная постоянной скученностью общинной жизни, она страстно жаждала уединения. Но ее желание сбывалось лишь ночью в келье, когда, лежа в постели, Люси напряженно всматривалась в зыбкую темноту, пытаясь различить невидимую фигуру на кресте, висящую на противоположной стене. Эта фигура в те бессонные часы светилась в воображении Люси, если не считать светлых ночей, когда луна бросала через узкую решетку мимолетные лучи, заливая гипсового Христа белым светом.
Она спала мало, и сон ее был беспокойным и прерывистым. Матрас с оческами, на котором она спала в пору постулата, убрали, и теперь у нее была обычная постель монахинь – мешковина, неплотно набитая соломой. Однажды Мари-Эммануэль, по обыкновению, холодно и важно изрекла:
– Уже два месяца прошло после обряда облачения. Сегодня ляжешь на соломе, как лежал в яслях наш благословенный Господь.
Это было правильно и достойно. Что подходило Господу, то подходит и ей, Люси. В этом нет жертвы. Но хотя дух был готов с отвагой принять лишения, тело с неохотой соглашалось спать на этом жалком ложе. Более того, недавно ее перевели в другую келью, что соответствовало уставу, ибо слишком долгое пребывание в одной келье накладывало на жилище запретный отпечаток собственности, и к этой перемене Люси еще не привыкла. Она жаждала сна, который по-прежнему ускользал от нее.