Севастополь (Малышкин) - страница 157

— Матрос — он что ребенок. Обманывать — хуже, он вам взъерепенится потом, такую касторку пропишет. А надо сейчас так: что просит, дать. Потому что все равно никакой междоусобной войны быть не может.

— Позвольте, почему же?

— А про мост забыли?

— Какой мост?

— Мост же у Каледина, под Ростовом, через который вся кавказская армия снабжается. Вы про Каледина, я думаю, читали, знаете, какой это генерал: честный, хороший, большая умница. Так ведь если матросов туда допустить, они первым делом этот мост разгрохают, им что! Так разве Каледин это позволит?

— То есть?

— Уйдет Каледин, сам же уйдет. Ну, уступки там какие-нибудь сделает. Что ему дороже, думаете: Россия или самолюбие? Шутка, миллионную армию оставить без подвоза!

Шелехов хмыкнул с недоверием. По совести, он не знал, что думать: уйдет в таком случае Каледин или нет… Но в Лобовиче явно обнаруживался подшибленный человек. Когда-то, задолго до морской службы, старший офицер бедствовал учителем в нищей белорусской деревушке. Ребячьи белесые головенки, нищета, тьма — вот откуда, стыдясь, нес он свою жалостность. Было в этом недолговечное, незащищенное…

Не без ехидства спросил:

— А Михайлюк тоже был ребенок? И Зинченко, скажете, ребенок? И…

— Э, батенька, вас ведь не переспоришь, — Лобович с притворным сожалеющим вздохом отмахнулся рукой, — вы оратор, у вас диплом первой степени.

«В самом деле, я все время забываю об этом… Диплом! — Шелехов, выйдя от Лобовича, прошелся в приятном раздумье по пустой кают — компании. — Я же здесь только временный гость, легкий гость, не как Блябликов, или Анцыферов, или даже Скрябин, которые связаны с палубой куском хлеба. Я свободен! Почему же, черт возьми, я переживаю так, мучаюсь по поводу каких-то неласковых матросов? Мое настоящее начнется потом, где-то совсем в другом месте. Вон большевики послали во все стороны радио о мире. Буду служить во флоте, сколько сам захочу, может быть, вправду устроюсь после в кругосветное, а потом…»

Глянул мимоходом в зеркало. Да, скулы обострились за осень, но загарная смуглость не сошла еще, на темном лице те же горячие ширились, рассматривая себя, и смеялись глаза. Чему опять смеялись? Все-таки, несмотря на хмурь и неудачливость последних дней, нет-нет да вот так буйным ключом забьет что-то изнутри, неиссякаемое, смеючее, солнечное… молодость, что ли? Мичманские нашивки изящно золотились на черных рукавах, нельзя было ими не любоваться. Он расправил пошире отвороты шинели, чтобы виден был угольчик университетского значка на кителе, — на улице это вызвало со стороны встречных удивленно-уважающие взгляды. Может быть, то было мальчишество, бахвальство, но…