— А про аббата зачем выдумал? Зачем на себя столько наговорил? — я рассмеялся. — Да еще с хитростью врал-то! Мол, вроде про другого говорю, а сам видом всем своим намеки дает. А?
— Грешен, — он опустил голову, — грешен. Я ведь, сам не знаю зачем, люблю про себя иногда истории всякие сочинять. И иной раз такое сочинишь, так самому понравится, что сам же и веришь, что было так, и так веришь, что потом и вовсе забываешь, что сам же и придумал. Я ведь когда про аббата того рассказывал, верил почти, что было когда-то со мной такое, только забыл, правдой самому казалось. Может, потому, что думал об этом много, а когда долго думаю о чем-нибудь, сам путать начинаю, что было, а что только дума моя. Лгал, но искренне лгал, без умысла злого.
В этом я ему верил — я помнил, как блестели его глаза, — не мог человек с таким взглядом не верить в то, что говорит.
— Думал много, говоришь? Неужто разбойником таким мечтал стать?
— Не разбойником, — монах покачал головой. — Радость великую всегда хотел иметь, такую большую, чтобы ничего не страшно было. Чтобы на всё мог пойти, до предела любого, и не испугаться, ибо на пределе Бог только и зрится. Отчаянным и дерзким хотел быть, потому что всю жизнь прожил робким и тихим, всего опасался всегда, и не то что через кровь, через слезы чьи-либо переступить не мог, мухи не обидел за жизнь свою. Робким всегда был, потому и в монастырь подался. Налгал я про себя, не было у меня дел стольких — ни подвигов, ни грехов. Не проливал я крови ничьей, и оружия даже в руки не брал, окромя этого.
И он вытащил из широких рукавов бритву. Я осторожно взял ее.
— Неужто на монаха нищего кто руку поднимет?
— Не поднимет, но себе спокойней.
Бритва была старая — ручка потемневшая, в пятнах мелких, с небольшой трещиной на уголке, но лезвие оказалось хорошим — стальное, до блеска отточенное, и, видно, недавно, но несколько длинней обычного. Повертев в руках, я вернул бритву хозяину, и тот вновь спрятал ее.
— Кстати, Федьку откуда выдумал? Или встречал-таки?
— Откуда мне! Я про таких только в книжках читал. Где-то и про Федьку, видно, вычитал, а где, не помню, и слова эти не он говорил, а другой кто-то, кажется. А может, и во сне видел, не помню я что-то. Часто путается в голове всё, и сам потом не разберу, где сон, где явь, где выдумал, а где прочитал.
— А письма чьи?
Он покраснел.
— Мои.
— И кому?
Он покраснел еще гуще и отвернулся.
— Себе.
Я рассмеялся.
— Себе?!
— Да, себе, — глухо отозвался монах. — Хочется ведь иметь кого-нибудь, чтобы душу излить. А кому же как не себе ее изливать?