Бусс, с трудом приходя в себя, тупо озирался по сторонам.
Знакомая лаборатория профессора Эрстера. Вечереет. На столе горит свеча. Старый ученый, держа в левой руке граненый графинчик, свободной рукой потирает левую пониже локтя.
— Изволите видеть, прокусил до крови, — негодующе говорит профессор, — это… это чорт знает, что такое!.. Это проявление крайнего атавизма, любезнейший!..
— Атавизма? — как эхо повторяет Бусс.
— Да, атавизма. Кто же из культурных людей позволит себе кусаться, когда у него из рук стараются высвободить склянку с ядовитой жидкостью. Что ты с ней делал?
— Выпил… одну рюмку… думал портвей…
Старик всплеснул в ужасе руками.
— Сейчас же прими вот эти капли, чтобы тебя вытошнило. Какой там к чорту портвейн! Да и вина ты у меня больше не получишь ни рюмки. Это, милый мой, типичный алкоголизм… Это… Это… чорт знает, что это!..
Бусс послушно выпил поданную ему профессором рюмку какой-то противной смеси, поморщился и спросил:
— Куда это вы запропали настолько времени?
— Сколько времени? И пяти минут не прошло, как ты развивал здесь свои дурацкие теории.
— Дурацкие?..
Бусс хотел разразиться монологом в защиту своих положений, но подкативший к горлу противный комок чего-то не дал ему говорить, и он быстро направился к двери.
Однако, на пороге Бусс остановился и, сдерживая тошноту, проговорил:
— И все же вы со всей вашей наукой… ничего не знаете…
— О чем?
— О том, для кого существует всякая наука… о человеке…
Бусс зажал рот рукой и быстро захлопнул за собой дверь.
Рассказ Н. Комарова
Иллюстрации Н. Кочергина
Мороз подбирался к 20, а время — к двенадцати. Филька, по кличке Бесштанный Рак, почувствовал это сейчас же, как только был изгнан из вестибюля театра, где он, притулившись за калорифером, часа полтора наслаждался теплом и уютом.
Бритый, толстомордый швейцар, с лицом цвета апельсинной корки, долго тыкал шваброй в кучи лохмотьев, пока Фильке не удалось нащупать головой дверь и выкатиться к подъезду.
— Хулиганы! Житья от вас не стало! — услышал он напутственное приветствие.
Оскорбленное человеческое достоинство требовало реабилитации. Филька просунул голову в дверь и раскатисто зыкнул:
— Эй, ты! Свинячий хрящ! Не лайся, а то я те попорчу громкоговоритель- го!
Чья-то новая рука сгребла Фильку за шиворот и брезгливо отбросила в снег. Мальчик минут пять поругался перед закрытой дверью, потом наугад побрел по проспекту.
Город жил лихорадочно и бодро. Не особенно торопливые обычно пешеходы заметно прибавили прыти. Трамваи, с заснеженными бельмами вместо окон, гудели, как исполинские шмели и оглушительно перезванивались без видимой необходимости. На перекрестке дымился костер. Длинновязый мильтон с головой, похожей на красный перец, деловито ворочал горящие поленья. Тут же толпилась какая-то праздная публика. Филька, на приличном расстоянии, с наслаждением потянул в себя едкий, тепловатый дымок, однако, вплотную подойти поостерегался.