На пороге (Самедоглу) - страница 3

Он положил термос в саквояж, закрыл его и поставил в ногах. Потом, чтобы унять головную боль, переменил место, перешел вправо, где тень от скалы была глубже, прислонился спиной к скале и рядом поставил саквояж, так и перемещался вместе с тенью, но боль не унималась, нет. Будь это привычная мигрень, он бы знал, как с ней сладить: накинуть пиджак на голову или помассировать виски и лоб, и, смотришь, боль отошла, утихла. Но это была странная, непонятная боль. Такая боль, наверное, настигает человека один или, самое большее, два раза в жизни — на ее пороге и на пороге смерти.

И вдруг он со всею ясностью понял, что больше не вернется домой, никогда не вернется, ни завтра, ни послезавтра, никогда, он обречен, он умрет, и очень возможно, что прямо здесь, среди этого хаоса скал, в скользящей тени летающих над головой ястребов. Домой он больше не вернется. Его вынесло из дома, как выносят покойника. Он сам взвалил свой труп себе на плечи и приволок его сюда, в это безлюдье.

Матерь божья, заступница! Упокой все население кладбища!.. Кто это сказал?.. Человек, когда он один, воображает, что он действительно один. На деле же никто никогда не остается совершенно один.

Эта мысль поразила его, и боль, как будто споткнувшись об нее, вдруг исчезла, он ощутил холод в висках и удивительную легкость во всем теле, так, должно быть, чувствует себя скакун, взявший очень трудный барьер и заслуживший отдых… сейчас его отведут на конюшню… на покой…

Он вспомнил лицо матери — с кулачок, сморщенное, бесконечно привычное, вспомнил, как она, разговаривая сама с собой и останавливаясь передохнуть на каждой лестничной площадке, поднималась с казаном еще горячей долмы в виноградных листьях на пятый этаж, лифт у них плохо работал, или, может быть, мать не доверяла ему, застряв однажды между этажами; раз или два в неделю она по обыкновению готовила что-нибудь вкусное и везла на другой конец города сыну и внуку, и не от большого достатка, а из чего бог пошлет; он явственно услыхал хриплое, одышливое дыхание матери, рвущееся из впалой груди, звук был похож на шелест последней осенней опали под ногами. Потом он услышал глухой, как шелест, тревожный голос, но слов не разобрал, какой-то неясный бормоток, не то молится, не то проклинает, никак не понять.

…И где-то мать кормила младенца, он захлебывался, и молоко проливалось мимо рта…

Под черепом в том же самом месте снова зашевелилась боль, что-то задрожало там, как туго натянутая струна, — и голову схватило стальным обручем. Мать так и не дошла до пятого этажа, осталась стоять между четвертым и пятым на лестничной площадке. Прожекторы погасли. Ночь была чревата бедой. Далеко внизу глухо и беспокойно роптало море, и это не волны бились о берег, это волновались глубинные воды, миллионы лет тому назад скопившиеся в одной из гигантских впадин земного шара. Какой-то нутряной холод пронизывал его до костей, и, спасаясь, он прижимался спиной к скале, потому что она еще хранила остатки дневного тепла, и еще потому, что скала, без сомнения, жалела его. Так, перемогаясь, он просидел довольно долго, как вдруг, на свою беду, нечаянно разглядел контуры рисунка на противоположной скале: человек с копьем шел на огромного зверя… Матерь божья, где это я?!.