Железный доктор (Эльснер) - страница 84

Мимо меня пробегали все гости — грузинские дамы и князья. Их лица выражали испуг и любопытство и странно мне показалось, что все они как бы повеселели. Что ж, это понятно: жажда зрелищ всегда таится в этом звере, имя которому — толпа; балаганный шут и зрелище казни — то и другое пробуждает этого зверя потехи. Мне трудно было решить, какое выражение преобладало в данное время в лицах гостей: ужас или удовольствие, испытываемое ими вследствие ожидания увидеть эффектное зрелище смерти. Я подумал, что я один умею презирать своих ближних искренне и глубоко, и в этом был совершенно прав.

Дамы шли вприпрыжку, приподымая на ходу свои платья и, неизвестно зачем, шуршащие юбки, и это раздражало меня и злило. Какой-то господин споткнулся о камень и глупо рассмеялся; я искренне пожелал ему всего скверного. Но вот я увидел отца жертвы моих замыслов: он бежал, с каждым шагом как бы падая на палку. Лицо его было в слезах, оно исказилось отчаянием и как бы смеялось. «Шута я превратил в трагического героя и увенчал розами. Теперь он зверь одинокий, вечно вздыхающий и печальный».

«Это ты все сделал, Кандинский, ты, ничтожнейший из всех убийц».

Призрак совести заглянул мне в глаза, и в душе моей простонал, заохал, засмеялся протяжно, жалобно, отвратительно. Мне хотелось броситься лицом в траву, рыдать и рвать грудь ногтями; но какой-то другой голос во мне зло осмеивал меня.

— Какое у тебя лицо, Кандинский.

Предо мной стояла Тамара. Она была бледна, но спокойна, и ее вид был даже как-то торжествен. Мне показалось, что она смотрит на меня с презрением и насмешкой.

— Я не ожидал от вашей падчерицы такой быстрой разделки с жизнью. Меня ужасает этот неожиданный подвиг — броситься в воду.

— Прохладная смерть — сознаюсь, но я не ужасаюсь, а совсем напротив… посмотри, я весела…

Она посмотрела мне прямо в глаза, точно желая заглянуть в глубину моего сердца.

— Ее уже нет — ну что ж, очень рада. Заметь, Кандинский, мы невинны как голуби, а между тем, наш путь к блаженству, независимости и богатству укоротился на всю длину ее ела. Ты, однако, очень бледен, ты, который одинаково презирал жизнь и смерть. Ведь по твоим понятиям человек — инструмент… ну вот, лопнули струны — арфа больше не поет, вот и все…

— Ты не понимаешь, моя смелая Тамара, одного…

Мне ее хотелось позлить, и я продолжал:

— Этим подвигом она доказала, что инструмент этот слишком возвышенно пел всего одну песенку: любовь к моей скромной особе. Ни одно существо в мире не могло бы меня любить более пламенно и чисто. В этой жалкой машине, называемой человек, меня всегда поражало одно — самоотречение и великодушие, хотя я умею охлаждать свою чувствительность и понимать: человек — машина, все его ощущения — нервы, его душа — фикция, а сердце — мясо. Да, она меня любила и теперь, когда ее нет, я сожалею, что отплатил ей не взаимностью, а жестоким замыслом принести ее в жертву твоего освобождения…