Воспоминания ангела-хранителя (Херманс) - страница 108

Он взял одно из полотен, натянутых на подрамник, встал позади него, так что картина опиралась на его ноги; наклонившись к ней и водя по ней рукой, он принялся давать пояснения. Картина была точно такая же равномерно синяя, как и шедевры, висевшие внизу в гостиной.

– Эта называется «Лазуренсе-121». Лазурный. Синий. Других цветов я не использую.

Он произнес «Лазуренсе» так, словно это французское слово.

– «Лазюранс». Похоже на l'assurance, страхование, – сказал Альберехт. – Ты нарочно так произносишь?[26]

– Разумеется, нарочно. Я не боюсь юмора. Хотя по сути мое творчество в высшей степени серьезно. Эти полотна – страховка моей жизни. Может быть, получу ее не я, но мои дети.

Он немножко помолчал и добавил:

– Если они у меня когда-нибудь родятся.

Альберехт ничего не ответил. Ренсе достал из кармана платок и вытер глаза.

– Откройся воздействию этого цвета. Приди в состояние покоя и ясности духа. Да, мне ни разу не удалось продать тебе ни одной моей картины, но через пятнадцать лет, когда о моей живописи заговорит весь мир, я тебе что-нибудь из нее подарю. Может быть, к тому времени ты до нее дорастешь, в любом случае тебе не придется стыдиться, если твои гости увидят мою картину у тебя в гостиной.

Ренсе снова поставил «Лазуренсе-121» лицевой стороной к стене, где стояли другие картины того же формата, и взял картину из другой связки. Эта была розовая, равномерно розовая.

– Это был мой розовый период, – сказал Ренсе, – «Ренсероз-89». Их я и написал-то всего 89. Все храню, но большинство пришлось скрутить в рулоны. А то, что ты видишь сейчас, – он взял в руки другое полотно, – мой самый смелый эксперимент, сопряженный с большой опасностью, ведь здесь, на чердаке, так сухо.

Альберехт увидел белый прямоугольник, равномерно белый, но обгоревший по краям, причем кружками, в которых белый цвет переходил в желтоватый, затем в коричневый и черный.

– Так выглядит убежавшее молоко на эмалированной газовой плите, – сказал Альберехт. – Ты это и ставил целью?

– Поверь мне, дружище, я не ставлю никакой цели, не вкладываю в картины никакого содержания. Моя живопись ничего не означает. Мои произведения есть. Перед тобой есть белый холст. И больше ничего. Сварочным аппаратом, позаимствованным у сантехника, я сделал на нем несколько подпалин. Предельно просто. Но и опасно. До меня такого не делал никто. Ни Пикассо. Ни Клее. Ни Кандинский, ни Мондриан. Никто.

Эту картину он поставил обратно к стене намного осторожнее, чем предыдущие, и когда снова повернулся лицом к брату, по щекам его катились слезы.