Совершенно удовлетворенный собой, Миха недрогнувшей рукой достал сигарету и закурил.
— Слышь, Собакин, — сказал Митяй, и в голосе его появилась обычная неприязнь необразованного человека к образованному, — ты, конечно, очень умный, но объясни мне, какое отношение имеют эти африканские пряники со своими песнями к нам?
Миха пару минут с удовольствием потягивал сигарету, выдерживая техническую паузу. Потом наконец соблаговолил продолжить разговор.
— Самое прямое, — пробормотал он. — Смотри сам. Там — война маленькой республики против гораздо более сильного агрессора, и здесь тоже; там — минигосударство на реке, и здесь такая же пиндюрина, на реке же; там Трансвааль, а здесь Транснистрия… — он выделил приставку «транс». — Улавливаешь?
Ответа не последовало. Сочтя разговор законченным, Миха затушил окурок, немного повозился на матрасе, выбирая самое удобное положение, потом закрыл глаза и приготовился спать.
— Что мне делать, Миха?.. — вдруг, со слезами в голосе, произнес Митяй.
— … Ну, не знаю… Если на тебя так скверно действует война, так лучше, наверное, собрать манатки и дунуть домой, — пожав плечами, нерешительно сказал Миха. Нерешительно, потому что был твердо уверен — никакая сила не заставила бы его так поступить.
— Да не могу я уехать, понимаешь Собакин?.. — истерично прошипел Митяй, от избытка чувств приподнявшись на руках. — Это внутри сидит!.. Они… Эти сволочи… — он всхлипнул, но сдержался. — У меня невеста была в Цибулевке, Настя… Осенью должны были пожениться…
— Ну, всех нас бабы бросали… — начал было со знанием дела Миха. — Но это еще не повод…
— Дурак, заткнись!.. Цибулевку «Градом» обстреливали… Это знаешь… как землетрясение… Поразрушало все… Один снаряд в их дом попал, другой — в хлев. Всю семью поубивало, понимаешь?.. — он вдруг жалостливо запричитал сквозь слезы: — Ну почему, почему Наська корову доить не пошла?.. Батя доил. Он только и уцелел, контуженный: корова его собой прикрыла…
Митяй упал лицом на руки и заплакал.
— Э, слышишь, браток… — забормотал сочувственно Миха, но вдруг замолк.
Он вспомнил отца и мать, которых оставил, уходя в армию, живыми и здоровыми, и больше никогда не увидел. «Только два холмика за вычурной металлической оградкой… И вся долгая-долгая жизнь преспокойно уместилась между датами рождения и смерти на табличках… Боже, надеюсь, что им там сейчас хорошо… Лучше, чем мне здесь…»
Он ненавидел эту проклятую жизнь, где счастье и горе распределяются так нелепо, где за секунду радости надо платить часами боли и унижения, он ненавидел всех ублюдков — от президента Америки и какого-нибудь мусульманского шейх-уль-ислама до последнего солдата из румынских окопов, — всех, кто лезет с грязными сапогами к тебе в душу, чтобы заставить тебя жить, как им этого хочется. «Каждый человек свободен! — беззвучно кричал он в темноте землянки. — Каждый сам выбирает, как ему лучше! Не суйтесь к нему, сволочи, не насилуйте его, живите в своем мире и не смейте влазить в чужой!..»