Финская столица встретила мичмана Казанкова ярким солнцем, веселеньким небом, отражающимся в выскобленных от мусора мостовых голубого финского камня, ярко-зеленой майской зеленью бульваров, по которым бегали зеленые же вагончики конки, гомоном чужой речи с подножек. Русский язык звучал здесь нечасто; говоривший обыкновенно носил либо офицерский сюртук, либо матросскую фланельку или солдатскую рубаху. Ведь в Гельсингфорсе стоит флот, в Свеаборге — крепость; в городе полно семей флотских и гарнизонных офицеров, таможенных и портовых чиновников. И это они здесь хозяева, сколько ни вешай на фасадах домов вывески на финском и шведском языках.
От вокзала, куда в 7-30 утра (точно по расписанию, минута в минуту) прибыл петербургский скорый, Сережа добирался на извозчике. В списке кастовых правил, на которых строится жизнь флотского офицера, имелся строжайший запрет на поездки в конке. Да и в поезде следовало приобретать плацкарту не ниже второго класса — иначе никак, ущерб чести мундира! Так что из Петербурга Сережа ехал в желтом вагоне[4], в обществе студента-финна, возвращавшегося домой после экзаменов.
Попутчик не относился к малоимущей студенческой братии, зарабатывающей на жизнь уроками. Место во втором классе, новый, английского сукна сюртук, дорогой несессер в сафьяновой коже с серебряными уголками давали понять, что их владелец не испытывает недостатка в средствах. И верно, когда попутчики разговорились, выяснилось, что студент — сын промышленника, владеющего сыроварнями и молочными фермами.
Сынок сыровара мало походил на знакомых Сережи по Петербургу студентов. Например, по поводу Балканской войны, принятой в студенческой среде с энтузиазмом, он отзывался скептически, даже пренебрежительно: «Мало вам, русским, своей земли, еще и других жить учите!» А на Сережины возражения насчет православных братьев-славян, страдающих под османским игом, процедил: финны-де не славяне, да и вера у них другая, лютеранская, как у шведов.
Ответ Сережу озадачил. По-хорошему, надо было немедленно бить собеседника в харю, после чего давать унизительные объяснения сначала вагонному кондуктору, а потом и в полиции на ближайшей станции, где его, несомненно, высадят за дебош. Либо — сделать вид, что ничего не произошло.
Мичман так и поступил, но намерения видимо, отразились на его физиономии, потому как попутчик умолк, поперхнувшись очередной язвительной репликой. Остаток пути они провели в молчании, нарушаемом лишь шорохом газет, да позвякиванием серебряных ложечек в стаканах с чаем, что исправно таскал в купе вагонный служитель. И вот теперь новоиспеченного мичмана мучили сомнения — а стоило ли оставлять наглого финна безнаказанным? Любой павлон