«Ну ты и тупой!» — сообщил Сереге Павлик, брезгливо озирая якобы не самого Серегу, а его породу. Особенно противны были Павлику Серегины глаза. Их неряшливые прорези с утолщенными веками напоминали дырки на камвольных, сползающих носках.
Серега хотел было рассвирепеть, взбелениться и назвать Павлика тем, кем считал, — альфонсом, но вспомнил, что видел однажды Павлика дерущимся — и тот был эффективен и победоносен.
Павлик смотрел на дисплей телефона и все еще надеялся, что Юля позвонит. Тогда он ей скажет, что хочет уволиться отсюда к черту, поступить на вечернее куда-нибудь учиться, а главное, он хочет предложить ей руку и сердце, то есть хочет жениться и жить планомерно и правильно, по нарастающей, а не как придется. Он знал, что Юля нисколько не опешит, потому как нисколько не поверит.
Телефон зазвонил, пришло сообщение от Персоны: «Жду на Невском, целую в нос».
Павлик для наглядности зажмурился, но все равно не смог предметно представить ни лица, ни фигуры, ни золотого халата Персоны. Внутри, в темноте, прямо по опущенным векам, как по монитору, бесконечно бежала справа налево светящаяся старинная строка: «Таинственная порочная роскошь, таинственная порочная роскошь», — кажется, без орфографических ошибок.
Павлик рассмеялся: «Персона-процентщица!»
Под открытым окном прошла стайка подростков; один захлебывался от восторга перед невиданностью и неслыханностью жизни: «Прикинь, все повелись. Было очень ржачно!»
Павлик переждал сухую грозу с потолочными трещинами по всему небу, шквалами пыли, без единой капли воды, и, когда опять стало по-летнему ясно, решил идти и по дороге проведать Андреича, если тот, конечно, вернулся, если вернется сегодня вообще.
До последнего момента Андреич считал, что относится к людям, которые могут с легкостью обходиться без других людей и которым бывает интереснее с самими собой, нежели с кем бы то ни было, — к ценителям подлинного одиночества, долгого, неумолчного, созидательного.
Жена, с которой Андреич пребывал в размолвке незаживающей и, по всей видимости, уже неразрешимой, самопроизвольной, инерционной, ни от кого и ни от чего давно не зависящей, а зависящей от густоты обстоятельств и оборотов времени, с детьми вторую неделю проводила отпуск на даче. Он не звонил ей, она не звонила ему; молчали пришибленно или деликатно сын с дочерью.
Может быть, оттого что утро получилось слишком поздним и чересчур погожим (солнце грело спящее лицо, как кошка), даже знойным и безветренным, Андреич чуть ли не впервые в жизни испытал наконец-то приступ одиночества, то есть оно было на равных с Андреичем и даже преобладало в нем, пузырилось и булькало на каждом шагу. Тишина в квартире вдруг стала перенасыщенной, невыносимой, чужой, пропитанной снующей враждебностью, тем более что в открытые окна бесцеремонно поступали самые ничтожные городские звуки: дискретное шипение дороги, бытовые возгласы, лай, хлопанье дверцы автомобиля, редкий скрежет трамвая и даже неслышная, но от этого не менее явственная вибрация атмосферы.