Обхватив пальцами рыжую голову, в высоком разнотравье лежал невесть откуда взявшийся Евстигнеев. Подальше в кустах стоял у берёзы его конь.
Бутаков присел, отвёл от головы руки: голова была цела, только над правой косицей пуля рассекла кожу. Та, которая свалила Евстигнеева, попала чуть пониже сердца и выточила из него немало крови, хотя и оставила в живых, – сердце билось, а из приоткрытого рта вырывалось короткое, со стонами, дыхание. Бутаков разрезал на нем гимнастерку и перевязал рану. Голову заматывать не стал – ничего страшного.
– Ничё, ничё, Мишк, ты полежи, – бубнил Бутаков, укладывая друга поудобнее. – Полежишь и пройдёт… Угораздило тя! Воды вот нету, беда, а то бы сразу…
Он нарезал ножом рыхлого лесного дёрна и обложил им голову раненого. Несколько комков положил на грудь – жар вытягивать, и всё ругал себя, что не стрельнул секундой раньше, не мертвянел бы теперь Михайло… Потом залез Евстигнееву в карман, где лежали документы, зачем-то посмотрел их и сунул обратно. Неловко и долго застёгивал пуговицу. Потом поднялся, переложил из Мишкиного карабина в свой патроны и пошёл к сосне, у которой упала Черепахина.
Там, конечно, было пусто – командира и мёртвого не положено бросать на поле боя, это и бандиты понимают. Но трава у комля была неискатана, значит, кончилась атаманша сразу, раненый завсегда ещё поёрзает.
Бутаков оглядел кору на сосне и остался доволен своим выстрелом – пуля пошла туда, куда он и посылал её: пробила тело и застряла сразу же под корой. Он ножом ковырнул её и положил в карман – память останется: зверюга редкостная была.
Потом отвязал и привёл Мишкиного коня. То ли от перевязки, то ли от земной прохлады Евстигнееву стало лучше, он лежал, выпрямившись, и тускло смотрел на небо.
– Это ты, Митя? – спросил запинаясь.
– А то кто ишшо? Откель ты взялся здеся?
– Я там… быстро… малость пришибло только… И в круговую… Упускать… не хотелось… Думал, убили… тебя…
– Думал! – поддразнил Бутаков. – Тебя два раза на моих глазах свалили, и то… Ну, пойдём.
Он легко поднял на ладонях маленького по сравнению с ним Евстигнеева, посадил в седло и, придерживая его за здоровую руку, пошёл в направлении деревни, свободно уместив на плече оба карабина.
Вечером при лучине командир отряда Машарин писал в уезд донесение. Делал он это после каждого боя. Всегда тщательно обдумывая каждое слово, чтобы сообщить самое нужное. Лучина то вспыхивала, освещая его серьёзное, бородатое лицо, то гасла, чуть тлея, и тогда можно было видеть только силуэт его большой и сильной фигуры.
В избе душно, воздух тяжёлый, спёртый. Пахло карболкой и ещё чем-то по-больничному резким, но дверей не открывали, потому что и на полу, и на хозяйской кровати лежали раненые, белея в сумерках свежими бинтами.