Четыре десятилетия пролегли со дня их последней встречи.
Эти годы представляются мне чем-то вроде длинной-длинной дороги, вдоль которой выстроились по восходящей – от самых жалких до самых высотных, из стекла и бетона, – здания.
Это, наверное, у меня от дедов моих, исконных крестьян, привыкших измерять растущий достаток размерами жилища: у нищего развалюха, побогател – изба, потом пятистенок и так далее.
Если мерять годами, то эта дорога не так и длинна. Меньше двух моих возрастов. Кажется, вчера ещё был ребёнком и строил за огородом шалаш для котят, по случаю военной голодовки выброшенных всем помётом в крапиву.
То есть просто лет прошло очень мало.
Отчего же дорога эта кажется такой длинной? Не потому ли, что она – кратчайшее расстояние из прошлого в будущее – пролегла через такие болота и буреломы, на прохождение которых в обычном движении понадобились бы века, а брались они с боя, штурмом, форсированными ударами, без учёта и подсчёта потерь? И поколения сменялись быстро, как в бою ряды атакующих…
Я мысленно прохожу по этой дороге, возвращаюсь к её началу. Почтительно кланяюсь гордым памятникам подвигов моего народа. С болью и грустью кланяюсь павшим.
И вот дорога кончается, разбегаясь на десятки тропинок, не прямых и не гладких. И на них – люди.
В прихожей у Черепахиных горела сорокалинейная лампа, было чисто и тепло.
– Раздевайтесь, Александр Митривич, – пригласила Настя, служанка, держа наготове сухое полотенце. – Промокли вы шибко. Так и льёт, так и льёт…
Машарин разделся, вытер лицо, руки, оглянулся: как наследил! – и калоши не помогли.
– Ничё, я уберу, – сияла Настя. – Хозяин ишшо не пришли. Анна Георгиевна одни скучают. Я счас доложу.
Она пошла в переднюю, прямо держа тонкий стан и покачивая округлыми бедрами. Перед дверью оглянулась, убедилась, что гость любуется ею, и улыбнулась в ответ широко и обещающе.
Хозяйка, опередив Настю, первой стремительно вошла в прихожую и протянула Машарину для приветствия обе руки, будто собиралась обнять его.
– Это счастье, что вы пришли, – говорила она, усаживая его в глубокое кресло. – Андрей меня совсем забросил. Не успел вернуться из своих бесконечных разъездов, как сбежал в управу, а я тут взаперти. Да ещё этот противный дождь! Читать надоело, – сказала она, когда Машарин взял со стола книгу. – И вообще всё надоело.
– «Санин», – произнес Машарин вслух название книги, – говорят, забавный роман, а я, признаюсь, не прочитал.
– О нём весь Петербург шумел!
– К шуму я не прислушивался. Нашему брату-инженеру и без беллетристики чтива хватало. Признаться, так и не люблю её. Мусолят какую-нибудь мыслишку на тысяче страниц, а мыслишка, так себе, – птичья. Достоевский, Толстой – не беллетристика, а философы. С ними интересно.