Мэнсики поднял со стола лакированную керамическую улитку и тщательно разглядывал ее под разными углами. Она была среди тех немногих украшений, что я нашел в этом доме. Вероятно, что-то старое, дрезденское, не крупнее мелкого яйца. Не исключено, что ее где-то приобрел сам Томохико Амада. Мэнсики вскоре осторожно вернул безделушку на стол и, медленно подняв голову, посмотрел на меня.
– Кто знает, возможно, чтобы мне к этому привыкнуть, потребуется какое-то время, – произнес он как бы самому себе. – Мы же встретились совсем недавно. К тому же ребенок она молчаливый. Тринадцать лет – как раз начало полового созревания, по большому счету – непростой возраст. И уже то, что я был с нею в одной комнате, дышал тем же воздухом, ценно для меня, это незаменимые минуты жизни.
– Поэтому убеждение ваше по-прежнему неизменно?
Мэнсики чуточку прищурился.
– Какое мое убеждение?
– Вы по-прежнему не желаете собраться с духом и выяснить правду, родная вам дочь Мариэ Акигава или нет?
– Нет, это мое убеждение ничуть не изменилось, – не задумываясь, ответил Мэнсики и, слегка прикусив губу, умолк. А после сказал: – Как бы получше выразиться? Пока я был с нею, видел перед собой ее лицо и фигуру, меня охватило весьма необычайное чувство. Как будто все эти прожитые долгие годы утрачены в недеянии. Мне так показалось, и я совершенно перестал понимать смысл собственного бытия, причину, по которой я вообще здесь. Ценность всего, что до сих пор казалось мне верным, вдруг потеряла свою достоверность.
– Это и есть то самое весьма необычное чувство для вас? – на всякий случай уточнил я. Потому что сам это «необычайным чувством» особо не считал.
– Да. Такого прежде я никогда не испытывал.
– Хотите сказать, что за те несколько часов, что вы провели вместе с Мариэ Акигавой, внутри у вас возникло такое вот «необычайное чувство»?
– Думаю, да. Хотя это может прозвучать по-дурацки.
Я покачал головой.
– Ну почему по-дурацки? Сдается мне, подростком, когда впервые влюбился в одну девчонку, я переживал нечто похожее.
Мэнсики горько улыбнулся одними уголками губ.
– Тогда у меня вдруг закралась такая вот мысль: «Чего бы я ни достиг, как бы ни преуспел в работе, какой бы капитал ни сколотил, я, в конечном счете, не более чем удобное избыточное существо, нужное лишь для того, чтобы передать кому-то следующему принятый от кого-то еще набор генов. Если не брать в расчет эту практическую функцию, остаток меня – лишь горстка праха».
– Горстка праха? – повторил я за ним. В этих словах мне послышался какой-то необычайный отзвук.