Лешка стоит с каменным лицом и побелевшими губами.
— Что там? — спрашивает он, с трудом ворочая языком.
— Там — письмо. Для Пети. Обещай, что передашь? — тетя Марина стоит перед ним — растрепанная, усталая, больная, — с каким-то диким взглядом почерневших глаз. Опять Старикову приходит на ум Суриковская боярыня Морозова.
— Обещай, Леша! Милый, Валенька, родной мой, обещай! — она тянется к нему, целует его в лоб, гладит по волосам. — Кивни, ну, кивни, пожалуйста!
И Стариков кивает — через силу, через скрежет зубовный, но кивает. А затем — тянущиеся поля за автобусным окном, перебегающие с обочины на обочину деревья, Никитино, Усть-Урень… И в голове его — как молоточки маленьких кузнецов из волшебной шкатулки — стучит один и тот же вопрос: «Передала? Передала? Передала… Дар свой, проклятье свое перед смертью — передала?».
Они склонились голова к голове за шахматным полем, нарисованным на небольшом столике. Эта достопримечательная мебель, как и старинное кресло-качалка, тоже в свое время досталась Сланцеву от пращуров. Поэт порхал из зала на кухню и обратно, строго следя за уровнем самогона в рюмках и расположением шахматных фигур. Партия у Будова и Старикова перешла в затяжной эндшпиль.
— Я вам говорил, что у Котерева и Астрадамовской ведьмы дела пошли на спад? — обмолвился Мишка во время очередного рейса за золотистым «аи».
Лешка вскинул голову:
— Что так?
— Не сошлись характерами. Это мне сам Юрка так объяснил, а уж как там в действительности — ведомо лишь звездам, мерцающим в ночном небе Астрадамовки.
Стариков глубоко задумался, перед глазами замелькали яркие экспедиционные образы, которые еще не успело затуманить время. Петька тут же воспользовался рассеянностью противника и съел последнюю защиту Лешкиного короля — коня со сломанным ухом.
— Ну всё — пропало мое королевство! — очнулся юный препод. — Тут уж сдаваться пора.
— Не! Играй до конца, а то так не интересно! — Будов сосредоточенно смотрел на черно-белое поле. — Ты лучше щенка ей купи…
— Чего? — Стариков недоуменно поправил очки и, оторвав глаза от фигур, уставился на друга. — Какого щенка?
— Да дочке своей — нафиг ей твоя мягкая игрушка? Щенок лучше, — Петька потянулся за рюмкой, в которую поэт плеснул коньяка домашнего приготовления.
— Ты… Да откуда ты знаешь? — фольклорист и думать забыл об игре: он точно помнил, что ни единой живой душе не упоминал о том, что собирается заявиться на семилетие собственного чада.
— Да так… — бывший дембель пожал плечами. — Подумалось.
Нахмуренный Лешка глядел некоторое время в глаза Будову, затем снова склонился над доской. Его хорошее настроение исчезло, как дым. Все друзья отлично знали, что он не терпит даже намеков на свое бывшее семейное положение — и Петька, конечно, был также в курсе.