Свет тьмы. Свидетель (Ржезач) - страница 14

Я видел внутренности, вылезавшие из зверька, вдыхал отвратительный запах, который шел от него. Предательство моего единственного приятеля из мира взрослых, доброго великана, героя моей повседневной жизни и моих мечтаний, устрашающее превосходство его силы, что некогда качала, балуя меня, а нынче потрясала мною и угрожала мне, ужас, как бы то мерзкое, во что превратился зверек, которого я полюбил и за которого хотел сражаться, не коснулось и меня тоже, — чему еще нужно было обрушиться на мою любовь и на мое донельзя обостренное восприятие? Я потерял сознание.

II

Прошло довольно много времени, прежде чем я выбрался из беспамятства, сразившего меня в руках пана Горды. Два часа хлопотали вокруг мать, отец, а позже и приглашенный доктор, пока ко мне вернулось сознание. Они обрекли меня лежать в постели, пока я не оправлюсь от пережитого испуга. Поднялся я лишь три недели спустя.

Страх, который, очевидно, уже бродил в моей крови, использовал эту возможность и тут же накинулся на меня. Открылась корь; эта болезнь, которую почти каждый ребенок должен перенести в детстве, проходила в такой тяжелой форме, что родители несколько дней опасались за мою жизнь. Вероятно, именно в эти дни некто взвешивал на весах судьбы — исполнить ему свое намерение или отказаться с пренебрежением, позволив мне умереть. На огненном языке болезни я таял, будто леденец, и сны, словно чудовищные хищники, беспощадно гнали меня сквозь тропики высоких температур. Пан Горда, крыса, сонмище возбужденных рож, принадлежащих обитателям нашего дома. Охота продолжалась, и добычей ее был я сам. Мое сердце мчалось наперегонки со своими преследователями, и в этом состязании можно было либо выиграть, либо пасть. Сны сидели у колышков моих нервов, напрягая их и отлаживая на всю жизнь. Я выиграл это состязание, и только теперь спрашиваю себя — зачем? Когда я наконец оправился от болезни настолько, чтоб различать лица окружающих, меня изумило выражение тревоги и любви, которые я прочитал на них. Я понял, сколь серьезна была моя болезнь, и это исполнило меня гордости, которая еще более возросла, когда служанка проболталась, будто я чуть не отдал богу душу.

Страх за мою жизнь превозмог даже извечную мигрень моей матери. Она покинула полумрак своей комнаты и сидела у моей постели днем и ночью, пока не спала температура. В воспоминаниях моих время выздоровления представляется воплощенным раем детства. Благоухает оно сладостным присутствием матери. Над ним сияет ее бледное лицо, обрамленное черными волосами, уложенными вокруг головы в виде короны. По-моему, маменька обожала свою бледность, удивлялась ей и лелеяла ее, что не составляло труда, поскольку мать редко выходила на улицу. Домашние платья ей шили обычно из материи двух цветов: или светло-желтого, или темно-лилового. На самом ли деле они были ей к лицу, — не знаю, но мне она рисовалась в них то прекрасной и таинственной, как княжна, то хрупкой и воздушной, словно фея. И когда она обнимала меня, прижимая голову к своей груди, я боялся даже вздохнуть; от нее пахло вербеной и освежающими солями — она хранила ароматный флакончик в серебристом футляре и поминутно нюхала его. На мои нервы, подорванные страшным потрясением и измученные жаром и сновидениями, ее прикосновения и благоухания оказывали действие благотворное, но чересчур сильное. Я дрожал всем телом. Тогда, прижав меня к себе еще крепче, она шептала мне в волосы: