Свет тьмы. Свидетель (Ржезач) - страница 68

— Пересчитай, сколько это составит. Приблизительно. Сконто проведем вместе позднее.

Я сортирую банкноты по их стоимости, отсчитываю, тороплюсь, сбиваюсь, несколько раз начинаю снова, дядя не прекращает своего скрипучего марша по красной циновке.

— Тысяча двести десять, — наконец объявляю я.

— Отсчитай трижды по двести сорок, это семьсот двадцать, нет, постой, еще раз — двести сорок, — приказывает мне дядя капитанским голосом.

Я снова пересчитываю банкноты, замусоленные бумажки, промаслившиеся за время обращения, липнут к пальцам, потным и влажным, дядя по-прежнему скрипит, широкими шагами расхаживая по красной циновке, фортепьяно вторит им чуть слышным эхом.

— Готово? Семьсот двадцать положи вот в этот конверт, а двести сорок — в тот. — Дядя распоряжается непривычно поспешно, запинаясь на цифрах. Потом выуживает из кармана пиджака благодарственное письмо общины и подает его мне.

— Тебе это послание знакомо?

— Не помню, дядюшка.

— Лежало в кассе на стуле.

— Меня тошнило с самого начала, как я туда пришел. Я не заметил.

— Так вот, прочти.

Я тщательно слежу за тем, чтобы читать так, будто это письмо попало ко мне впервые. Я знаю, что дядя не спускает с меня глаз, хотя, быть может, совершенно не имея в виду поймать меня с поличным и уличить во лжи. Я испытываю чувство необыкновенное, и если бы мог, то похлопал бы себя по сердцу, призывая к спокойствию, как извозчик — свою лошадь, трепля ее по шее. Милый дядюшка, это выражение на твоем лице нарисовал я, я, я! А ну, фигурки, пошевеливайтесь, вертитесь, я держу ваши ниточки, я раздал вам роли и жду не дождусь, что же вы начнете декламировать.

— Что ты на это скажешь?

Пожав плечами, я сваливаю с себя бремя суда. Взвесив каждое свое слово, я выпускаю их, — не торопитесь, хорьки, вы еще не на охоте, вы нужны лишь для затравки.

— Не знаю, дядюшка. Я и не представлял, что тетя так набожна. Выходит, сердце у нее доброе.

— Сердце у нее доброе, — задыхается дядюшка и, не желая кричать, вскакивает, будто готовясь броситься на меня, но бежит только поплотнее прикрыть двери. Ему нужно выговориться, или его задушит гнев. — Я тоже набожный, ты не думай, хотя и не хожу класть поклоны господу богу, я никогда с ним не ссорился, ему — молитва, мне — работа, я так гляжу на это дело. Но чтобы во имя божие я позволил обобрать себя — так не пойдет, сынок, нет, не пойдет. «Доброе сердце», ты говоришь, «доброе сердце» у того, кто за здорово живешь выбрасывает мои деньги невесть кому и не знамо зачем. Двести крон! Сколько раз ты был свидетелем, когда я препирался из-за гонорара много меньшего?! А этот гонорар был куда более заслужен, кто знает об этом лучше, чем я? Сколько раз, бывало, нужно бы автору дать вдвое, чем он запрашивал, а то и больше, а я все-таки сбавлял, и все-таки договаривался. Я — торговец, и обязан так поступать. Уступи я одному — на меня набросятся все и в мгновение ока пустят по миру. А тут — одним махом двести крон! Да это гонорар за цикл пьес или за целую тетрадь танцевальных сочинений, которые — держу пари! — оторвут с руками. Двести крон! Имею я право знать, как давно они уплывают из моего кармана, сколько лет, сколько раз в год или в месяц?