Барачное жильё Дымобыкова располагалось в центре посёлка, как раз напротив здания клуба, в котором шли приготовления к празднику. С другого конца барака жил семейно капитан Шилкин, заведующий лагерной бухгалтерией, собутыльник и товарищ комдива.
Дымобыков жил бобылём. Всех своих прошлых жён – и гражданских, и военных, и прочих – порастерял он за годы службы, а здесь, на Скважинке, за время своего командирства как-то не положил он глаза ни на одну из местных красавиц, не потянулась душа комдива в сторону любовных забав, не до баб было Тимофею Васильевичу.
Он сидел в одиночестве за столом, уставленным яствами – всем, чем хлебосольный хозяин собирался потчевать Авраамия, а потчевать ему было чем – об этом позаботился Хохотуев. Бутылка хлебной довоенного качества стояла перед Дымобыковым на столе, ящик с хлебной дожидался в ногах, готовый на зов начальства выдать ему очередную бутылку.
На персидском ковре за его спиной (память о походе персармии) крест-накрест, как им и полагается, висели две наградные шашки – одна почётная, с зазубринами по лезвию, следами былых сражений, вторая новенькая, парадная. Первой наградил его лично товарищ Фрунзе за героическое освобождение Крыма от отрядов барона Врангеля поздней осенью двадцатого года, вторую в мае сорокового, перед войной, вручил ему начальник Генштаба маршал Борис Михайлович Шапошников за великие заслуги перед страной.
Командир дивизии был в домашнем – на ногах ковровые тапочки в виде танка Т-34, подарок друзей-танкистов из 5-й танковой армии, до щиколоток галифе-дудки (он мог себе такое позволить, тем более у подчинённых не на виду), китель удобный, старенький, и грудь нараспашку.
Он смотрел на большое блюдо, накрытое серебряной крышкой, заправлял себя очередной порцией хлебной и стучал ногтем по серебру. Из-под крышки раздавались глухие стуки, негромкое потрескивание, поскрипывание, вроде бы голоса. Он вслушивался в эти непонятные звуки, улыбался чему-то своему, внутреннему, потом взгляд его потухал.
– Молчать! – приказывал он сурово и убирал палец от блюда.
Под крышкой делалось тихо. Тогда он обращался к бутылке, молчаливому прозрачному существу, то ли ещё полуполному, то ли уже полупустому.
– Ты лавой ходил в Гражданскую? – спрашивал он её, и странно было слышать со стороны такое к ней его обращение: как будто была бутылка предметом грубым, вроде горшка ночного, а не стройным элегантным сосудом рода самого что ни на есть женского. Слава богу, слышать со стороны Тимофея Васильевича некому было. – Нет, ты мне скажи, ты ходил лавой? Ты вообще на лошадь хоть раз садился? Нет, скажи. А, молчишь… – Тимофей Васильевич тряс укоризненно головой. – Так вот, слушай, что я скажу. Преследовать противника, прикрывать свои войска и вести бой с противником, когда он ведёт ружейный, пулемётный и артиллерийский огонь, удобнее всего лавой. Лава может действовать против всякого противника. Одно условие требуется от командующего лавой и всех исполнителей: чтобы все были смелы, дерзки, неутомимы, хитры и настойчивы в своих нападениях и ударах. Надо ставить в невыгодное положение противника, тревожить его каждую минуту, измотать его до последней степени… – В горле у комдива пересыхало, и он ласково подмигивал слушателю, ласково сжимал её горлышко, ласково наполнял стопку и быстро опрокидывал её в рот. – Напомни, на чём я остановился? Ну да, на лаве. Лава строится так. Каждый взвод делится на два отделения… – Он прервался, сунул два пальца в рот и заливисто свистнул. – Я кому сказал? Совсем распустились, мерзавцы! По свистку или команде «курок» немедленно прекращать огонь и поворачивать голову к командиру, – правым, открытым, глазом он буравил свою стеклянную собеседницу. – То-то же, – голос его стал мягче.