– Я… Он… комиссар… мать его в… оперотдел… распорядился, видишь ли… Я… узнаю́… последним… Мы… Я… Он… Таких… с Окой… в восемнадцатом… Всё. – Дымобыков поставил точку. – Давай сюда комиссара. – Это он сказал нарочному. – Голого, в баню, ко мне, сюда!
С едой в предбаннике было скромно (война, чтоб её, окаянную!): нельмы свежекопчёной несколько балыков, раков обских варёных чан небольшой, штук, наверное, с сотню, сало, хлебушек чёрный, свежий, прямо с хлебозавода. Ну и спирт, гнали его на месте, химпроизводство, не радием же единым жив человек служивый.
Тимофей Васильевич Дымобыков, подостывший после парилки, в рубчатой накрахмаленной простыне, словно патриций на картине художника Семирадского «Римская оргия блестящих времен цезаризма», грустно смотрел на раков, горкой высящихся над чаном и мёртво улыбающихся ему рачьею своею улыбкой. Эта их красноракость и вызвала минутную грусть, скоро сменившуюся на ярость.
Телячелов стоял на пороге. В скромной полевой гимнастёрке, в широких пузырчатых шароварах, в зеркально начищенных сапогах, в фуражке без единого пятнышка на мягкой васильковой тулье – полковник был сама аккуратность и полное и абсолютное соответствие последнему наркомовскому приказу о переменах в форме одежды всего состава внутренних войск.
В обстановке барской изнеженности, которая царила в предбаннике, среди спиртового духа и обтягивающих тела простыней это походило на вызов, брошенный августейшему императору каким-нибудь зарвавшимся сенаторишкой.
– Ну, Телячелов, ты и говядина! – первое, что выплеснул Дымобыков на замполита из кипящего чана рта. – Ты скажи, я в твои дела лезу? Ну-ка говори мне в глаза: я в твои дела вмешиваюсь?
«Ты во все дела лезешь, – подумал про себя замполит. – Даже щи первый на кухне пробуешь».
– Что ты делать должен? Какие у тебя полномочия? Политическая работа среди личного состава! Не так? А то, понимаешь, комиссаром себя почувствовал. Нету больше комиссаров, упразднены…
Он кивнул Шилкину: наливай. Капитан изобразил на лице вопрос: мол, товарищу полковнику тоже?
– Обойдётся, – вслух ответил начальник лагеря. – Это раньше, что ни комиссар – Фурманов, чтоб Чапаю палки в копыта ставить. – Дымобыков хлебнул из стакана спирта, оторвал от рака клешню и громко высосал из неё сладкую текучую мякоть.
С губы капнуло мутным на простыню, и на белом её полотнище, как на школьной контурной карте, нарисовалось озеро Чад.
Телячелов держался невозмутимо, ни гримасой, ни игрой желваков стараясь не отразить на лице того, что бушевало внутри. Хотя, если по-честному, внутри бушевало слабо, балла на четыре, на пять от силы. Больше сейчас его волновало то, что все эти громы-молнии звучат в присутствии капитана. Нижестоящий по званию не должен присутствовать при оскорбительных действиях по отношению к вышестоящим по званию. Это роняет авторитет. За это стоило бы рапорт подать. Кому только? Самому генералу? Ему же на него же и подавать?