Мир был черно-красным, цвета растекающейся по земле крови, и пульсировал, как сердце в развороченной груди. Перед глазами в ритме бьющегося пойманной птицей пульса проносились пугающие тени, которые были страшнее самого жуткого ночного кошмара. А вокруг плескалась боль, лизала кожу пламенными языками, вгрызалась в кости, разрывала плоть когтями — снова и снова без конца. В ушах бил набат, и гулкий густой звук разбивал изнутри череп, отдавался в зубах и онемевшем, неподвижном языке.
Сколько времени это продолжалось, Дойл не знал, но постепенно набат немного стих, а каждый оттенок боли стал различаться в отдельности, отчетливо и остро. Кажется, стали слышны голоса — чужие, гулкие, но слов было не разобрать.
Впрочем, Дойлу не нужны были слова. Эта боль во всем теле, этот жар были слишком надежными приметами, чтобы ждать со стороны каких-нибудь подтверждений. Его кошмар стал явью. Конец истории.
С трудом, не в силах поднять веки, едва шевеля сухими губами, он выговорил:
— В доки, — на большее не хватило, но в гаснущем от новой вспышки мучений сознании гремела эта мысль: в доки. Прочь от Эйриха и леди Харроу. Как можно дальше из дворца.
Ответа он не разобрал, хотя вслушивался со всем вниманием. Голос был знакомым — откуда-то издалека, из снов, после которых просыпаешься в поту. Голос обещал: «Мы поиграем, принц». И от этого обещания даже жар болезни отступал — таким холодом отдавался каждый слог. «Мы поиграем», — и левую руку сжали тиски, кнут облизал обнаженную кожу. «Не плачь, принц», — голос стал укоризненным. Дойл знал, что плакать недостойно, мужчины не плачут, но едва ли мог сдержать льющиеся по щекам слезы.
«Его должны осмотреть лучшие лекари», — вступил в беседу другой голос. А первый рассмеялся — он точно знал, что лекари не помогут. Дойл был с ним согласен. Одной частью сознания он понимал, что произошло: чума сжала его в своих объятьях, а эта дама редко отпускает любовников. От этого хотелось не то засмеяться, не то забиться в приступе истерики. Он так быстро взял руководство городом в свои руки, так смело распоряжался, так уверенно выезжал в патрули, словно был не человеком, а посланцем Всевышнего, защищенным от болезней и невзгод. Где теперь его власть? Он не мог владеть даже собственными руками и ногами. И уже не сможет. Из груди вырвался стон, но Дойл не услышал его, оглушенный. Он видел людей, которым удавалось пережить чуму. Видел их гниющие пальцы, черную кожу. Иногда лекарь-мясник догадывался отнять одним ударом ножа, позаимствованного у палача, пару пальцев или всю конечность, и тогда чернота исчезала — но толку?