Сколько стоит корона (Коновалова) - страница 145

Что бы ни говорил лекарь Хэй о надежде, Дойл отчетливо понимал: каждый день может быть последним. Самое время было вызывать святейших отцов и спрашивать, примет ли его Всевышний. Разумеется, Дойл этого не делал — хотя бы потому что уже давно не мог произнести ни слова. Зрение тоже подводило: в глазах стоял серый туман, сквозь который сложно было что-то различить. Запахи трав больше не пробивались — запахов вообще не осталось. И только звуки — приглушенные голоса, шаги, шорохи — были реальными. И, конечно, боль. В некотором роде Дойл к ней привык — по крайней мере, перестал различать многообразие и уже не мог отделить головную боль от той, которая возникала при проникновении в тело раскаленной иглы.

Однажды мутное забытье было нарушено — тоже звуками. Это были глухие рыдания. Дойл не мог пошевелиться или что-то сказать, поэтому ему оставалось только вслушиваться в них.

— Прости меня, Торден, — пробормотал рыдающий, и в сорванном голосе Дойл узнал голос Эйриха. — Это моя вина. Всегда моя.

Дойл отчаянно хотел бы сказать, что это не так. И тогда, когда он попал в плен, и теперь — это был его собственный выбор. Он мог не начинать самоубийственную атаку. И мог покинуть Шеан.

— Я снова тебя подвел, брат, — кажется, Эйрих сжал его руку, но осязание было таким же неточным, как зрение. — И мне придется жить с этим. Торден… Я хочу поменяться с тобой местами, клянусь Всевышним.

Если бы Дойл мог, он велел бы ему замолчать. Но он не мог. И голос брата постепенно затихал в непроницаемой пелене вечной тишины.

Глава 32

Но тишина была не вечной. Блаженное небытие сменилось сокрушительной силы ударом под дых — он пробил тело Дойла насквозь, как тяжелый таран пробивает ворота какой-нибудь деревеньки. Дойл распахнул глаза, мир, долгое время бывший для него погруженным в туман, вдруг обрел непривычную четкость — в темноте он на короткое мгновение стал видеть так же ясно, как при свете дня, разглядел и спящего у окна лекаря, и тлеющие угли, и сундук в самом дальнем углу, и резьбу на столбиках кровати. Следом навалились ароматы — собственного тела, трав, пыли, болезни. Слух вернулся последним — уже после осязания. Дойл замер, а потом быстро сел в кровати. Вместо непреодолимой слабости он чувствовал энергию, но ощутил не радость, а отчаянье. Он знал, что это за всплеск жизненных сил. Последние минуты. В «Анатомиконе» об этом говорилось, но Дойл не верил до сих пор: перед смертью часто бывает так, что больной как будто выздоравливает, и сила всей его жизни, которую прожить уже не суждено, сосредотачивается в коротких мгновениях, выплескивается до капли — и наступает смерть.