— Скавроньский! Ко мне! — повторил он.
Но Скавроньский не слышал. Или музыка заглушила голос цесаревича, или Скавроньский глубоко задумался… Он продолжал свой полет, и глаза его по-прежнему улыбались небу, такому же синему, как они. Вдруг я увидел — ворот мундира Скавроньского расстегнулся… Всего один крючок… Я почувствовал холодный пот…
— Неряха! Лайдак![13] — взревел цесаревич и, пришпорив коня, помчался наперерез Скавроньскому.
Это случилось напротив меня. Цесаревич ударил Скавроньского в подбородок, схватил за ворот и закричал:
— Негодзивец! Галган[14].
Скавроньский стоял вытянувшись, с широко раскрытыми глазами. Из рассеченной губы текла кровь. Цесаревич остервенел и не мог остановиться. Он бил Скавроньского еще и еще, а Скавроньский стоял как изваяние, только одни глаза его сверкали…
Клянусь, не помню, как я очутился между ними. Лошадь цесаревича шарахнулась и он чуть не вылетел из седла. Потом он бросился на меня, и тут я впервые увидел его налитые кровью маленькие глаза и косматые брови…
Цесаревич ударил меня кулаком по лицу. Меня, а не Скавроньского. Я упал к ногам его лошади и чувствовал только радость, что помешал ему избивать Владислава.
— Обоих на гауптвахту! — приказал цесаревич.
Не помню, как и где мы шли, окруженные стражей. Я никуда не смотрел, ничего не слышал, ни о чем не думал, пока не поравнялись со статуей мадонны. Ее пьедестал был увешан цветными лампадами. Среди венков перед ней простерлась траурная женская фигура. Именно здесь Скавроньский схватил мою руку и крепко ее пожал.
— Я так и знал… Чувствовал… что ты такой… Единственный!..
— Пан подпоручик! — мягко остановил его один из стражников.
Скавроньский точно захлебнулся воздухом, выпрямился, и мы повернули к стоявшему напротив под четырьмя каштанами зданию гауптвахты. Прошли мимо будки, и вдруг, прежде чем можно было что-либо осознать, Скавроньский выхватил саблю, воткнул ее эфес в барьер и бросился на острие.
Я кинулся к нему, старался поднять и… лишился чувств.
Я очнулся на узенькой скамье и первое, что вспомнил, — перекошенное злобой лицо цесаревича. У меня пресеклось дыхание, и я похолодел с головы до ног.
— Ненавижу! — прохрипел я.
Кулаки мои конвульсивно сжались… Потом я встал и подошел к окну. Там был тускнеющий день, каштаны, будка и барьер. Я вспомнил, что сделал Скавроньский, и закричал чужим и ужасным голосом.
Когда я снова открыл глаза, окно было черным, а рядом с ним на столе горела свеча. Я лежал на полу, кто-то наклонился надо мной, поднял и отнес на скамью. Я попытался подняться, но чья-то рука прижала меня к скамье.