Где ты, бабье лето? (Назаренко) - страница 78

На тележках, прицепленных к тракторам, возили сенаж из траншей. Упавший кусок (именно кусок, а не клок) шлепался на слюдяное шоссе, чернея землей, издавая тяжелый, сладковато-гнилостный запах. Везли его не прямо на фермы, а сначала в кормоцех, сдабривали патокой, микроэлементами, прибавляли концентраты. К Алевтине на скотный двор он поступал уже как продукт, вполне годный коровам. Те быстро привыкали к нему. Доярки называли его любовно «кашей».

— Каша-то ничего, коровы едят, — промолвила Татьяна. — А что это мой Валерка домой не идет? — посмотрела она на Клавдию, никак не назвав ее.

— Какой дом, — подняла ведра Клавдия. — Ему и тут неплохо. А ты что же, сыночка не удержишь подле себя, матушка родимая?

— Его удержишь. Он вон больше Юрки вымахал. Баба, говорит, не управляется одна.

— Ка-а-кжеть, я его что, заставляю?

— Бычка обещаешься к весне взять, он по скотине помирает.

— И возьму, чего не взять, — Клавдия повернулась и пошла.

— Ей каждый год Ольга Дмитриевна бычка продает на выбор и детям в Центральной квартиру предоставила, и все нехороша! — вдогонку бросила Алевтина, доставая воду. — У нас коровы тоже ее едят, кашу-то, — сказала она Татьяне, оставшейся у колодца.

Непонятно было, к кому шла Татьяна, к Клавдии ли насчет Валерки или на свой конец зачем? Рыженькое острое лицо ее в тусклом свете угасающего дня было скучно и безжизненно, и Алевтина невольно спросила:

— Ну что, не надумала к нам переходить? Женька, боюсь, скоро сбрендит, да и тяжело ездить взад-назад, поскачи-ка с автобуса в автобус в ее положении.

С начала зимы Женька работала на ферме с матерью.

— Не хочет она в Редькине, — вздохнула Татьяна.

Алевтина молчала, слушала.

— У нас там тоже какая-то неразбериха идет. Замучились с привязью. Выпустишь коров, пойдут обратно — глядишь, какая не в свое стойло и ткнется, потянется к кормушке, а ее и прищелкнет. Доярки, которые новенькие, не поймут, давай доить, а она в запуске — ну и портят коров. Мы давно здесь, и то не всякую корову сразу приметишь. Как ему не падать, молоку-то. И зачем только строят такие большие коровники?

— А ты иди к нам, — сказала Алевтина, — все вместе будем. Не чужие теперь, — обронила она.

До Женькиной с Юрой свадьбы они почти не разговаривали — даже уговор про свадьбу — кого звать, как справлять — вели больше молодые, матери при том лишь присутствовали. Алевтине было жутко, вслух и назвать не могла бы то, что происходило. Хотя скрепила душу и сердце после разговора с Ольгой Дмитриевной, даже как бы отстранилась и глядела издалека, желая только дочери счастья. Об Татьяне старалась не думать. Татьяна, казалось ей, теперь злорадствует. Но во время свадьбы не обнаружила на ее лице торжества. Было оно скорее безвольным, обстоятельствам подчинившимся. И тогда Алевтина впервые подумала: «Неужели ей теперь все безразлично — хоть бы прахом пошло? А кто знает, как живется одной после погибели Степановой?» Они невольно хлопотали вместе, сидели рядом, пели одни песни, улыбались обоюдно, глядя на молодых, и вдруг тоненькая струнка жалости к себе и друг другу стянула их. «Чего тебе, Тань, на этом дворе мучиться, просись в Сапуново — Ольга Дмитриевна обещается построить новый скотный», — сказала тогда Алевтина. «В Сапунове-то? — усомнилась Татьяна. — Не дадут». — «А чего ей? Своя рука — владыка».