Плюс-минус бесконечность (Веселова) - страница 22

Он часто так делал и тем самым летом — о котором сейчас писал. Странно, что вспоминались теперь такие незначительные мелочи, а крупное как-то смазывалось, выпадало не только из текста, но и из воспоминаний. Например, он пока ничего не написал — даже в голову не пришло! — о том, что именно той, тогда едва минувшей весной, от которой в начале лета еще не успели опомниться, человек впервые в истории полетел в космос (подумать только — а теперь там, на орбите, уже целая свалка образовалась!), и все вокруг было как бы пропитано приподнятостью от осознания этого чрезвычайного события. Череда личных катастроф того лета наполняла страдающих чем-то вроде непонятного чувства легкой вины: как они смели предаваться горю на фоне всеобщего, словно обязательного ликования!

Он слепо протянул руку в угол стола, и ладонь его приятно наполнилась: большая металлическая фляга с французским коньяком была умиротворительно тяжела, содержимое гулко поплескивало внутри. Отогнал смутные сомнения: ну, какой алкоголизм — наоборот, с возрастом спиртное почти перестало действовать, и нужно было махом выпить не менее половины стакана на пустой желудок, чтобы ощутить хоть какую-то смазанность мыслей. А их хотелось иногда вообще стереть — все до одной. Хоть до утра отдохнуть от страхов, сомнений, просто суеты… Полежать, ни о чем не думая… Но сегодня он имел право на особое вознаграждение: хорошо ли, плохо ли, а первую главу он закончил. Да ладно, ладно, чего там — «плохо ли»! Хорошо, конечно, тем более, что он художник, а не писатель… С почином! Алексей с удовольствием сделал несколько крупных, мягких, давно ничуть не обжигавших глотков.

Вообще-то он никогда не собирался писать о том, более чем полувековой давности лете никаких воспоминаний — слишком уж тяжко выходило, отвык от того, чтоб так себя будоражить. А вот оказался в этом доме… И зачем его сюда принесло на старости лет? Даже смутно помнил, как ехали, как устраивались — сквозь легкую дымку… Это все Аля виновата… Ладно, приехал и приехал. А тут воспоминания обступили со всех сторон — словно живые. Будто не его воспоминания, а самого дома: ждали, ждали здесь кого-нибудь едва ли не шесть десятилетий — появился он, и накинулись на добычу. В старом ждановском шкафу на веранде все еще висело — страшно подумать! — то, желтое с черным мамино платье и неуловимо пахло «Красной Москвою»… Маму звали не Анна, как он написал в амбарной книге, а Елена, отчима — дядя Дима, сестру — Снежана, а братика — Вилен. Себя он обозвал Ильей — тем именем, которого всегда для себя желал, и очень гордился удачными именами, выбранными для своих героев: хотя и непохожими на слух, но внутренне идеально созвучными… Фамилию свою тоже заменил красиво — птичью на птичью. Правда, Настасью Марковну так и звали — тут уж ни убавить, ни прибавить, и Вилю он тогда с перепугу окрестил действительно Иваном — и действительно окрестил — что и подтвердил ему в Париже случайный знакомец, оказавшийся священником из Собора Александра Невского, — так что записки, когда вдруг оказывался в церкви, исправно подавал за упокой младенца Иоанна. Алексей до сих пор не разгадал до конца эту давнюю загадку про себя самого: почему он вдруг такое сделал? Ведь в те дни он не успел еще по-настоящему попасть под влияние старухи Марковны! (Ага, старухи, как же: пятьдесят два ей тем летом исполнилось, красивая была, спортивного типа сухощавая женщина, он потом в таких влюблялся; интересно, сколько она прожила, как и от чего жизнь окончила; сходить надо, посмотреть, на месте ли ее домик над футбольным полем; а вдруг жива? — тогда сколько ей теперь, сто девять лет? — бред.) Вилю, конечно, жаль было до невозможности, такого маленького, беспомощного, ужасно мучившегося… Даже сейчас вспомнишь — и дрогнет что-то внутри. Хотелось как-то помочь ему — чтоб быстро, чтоб сразу — одним словом, чудом. И подросток Лешка, не имея в своем распоряжении ничего чудесного, кроме странного рецепта, данного незнакомой женщиной, без раздумий применил его как единственный — в смутной надежде, что непонятный ритуал немедленно исцелит братика? Нет, вряд ли: Настасья Марковна говорила, что это делается именно перед смертью, а вовсе не спасает от нее… Зачем же тогда? Из каких-то невнятных соображений про Аввакума, которым он тогда увлекался? Если толкнуло что-то, то что? Нет, не понять. И не вернуть уже того свежего, молодого внутреннего состояния, послушного небанальным, в разрез со всей действительностью идущим побуждениям… Наверное, он просто сделал то, чего никто бы не сделал на его месте. Он и всю жизнь потом так жил: говорил то, что никто бы не сказал, любил тех женщин, которых любить было не принято, дружил с мужчинами, заведомо не годившимися в друзья, писал картины, многими презираемые, — и радостно получал по шее в прямом и переносном смысле за свою отличность, понимая, что за нее не стыдно получать. Так что превращение Вили в Ваню можно было отчасти считать одним из первых его «программных» поступков, определивших сам жизненный уклад и настрой…