Я ждал, какое, но ей, очевидно, трудно его было выговорить. Я попробовал помочь:
– “Хлеба”? “Спаси”?
Она покачала головой, всё не сводя с меня повелительных синих глаз:
– Даже невоспитанной барышне трудно произнести: “сволочь”.
Странно, меня не покоробило (хотя написать только что эти семь букв на бумаге я не сразу решился): грубое кабацкое слово донеслось из глубины того чужого сада не руганью, а в каком-то первобытном значении, точно вырвала она его, на языке ветхозаветных отшельников, из затерянной гневной главы Писания. Теперь мы смотрели друг другу в глаза уже без насмешки с моей стороны и вызова с ее, серьезно и напряженно, два заклятых врага, которым настал час договориться до конца.
– Это вы о ком?
– Обо всех и ни о ком. Вообще люди. Итог. Вы думали, что мои голоса кричат “хлеба!” и просят: приди и спаси? Это вы мне много чести делаете, не по заслугам: я-то знаю про голод и Сибирь и все ужасы, но мне никого не жалко и никого я спасать не пойду, и меньше всего в стан погибающих.
– Понял: в стан разрушающих? в стан сожигающих?
– Если хватит меня, да.
– Одна, без товарищей?
– Поищу товарищей, когда окрепну.
– Разве так ищут, каждого встречного заранее осуждая без допроса?
– Неправда, я сразу делаю допрос, только вам не слышно. Я сразу чувствую чужого.
Она подумала напряженно, потом сказала:
– Трудно определить, но, может быть, критерий такой: есть люди с белой памятью и есть с черной. Первые лучше всего запоминают из жизни хорошее, оттого им весело… с Марусей, например. А злопамятные записывают только все черное: “хорошее” у них само собою через час стирается с доски, да и совсем оно для них и не было “хорошим”. Я в каждом человеке сразу угадываю, черно-памятный он или белопамятный, незачем допрашивать. Теперь я уже могу пойти, и буду на вас опираться, и наверху скажу спасибо, только уговор – как бы это выразить…
Я ей помог:
– Будьте спокойны, обещаю и впредь обходить вас за версту…
Лика… Лика… Недотрога, всеми нервами кожи, всеми нитками одежды, а теперь ее там, в полиции, бьют…»
«Так просидела у Зеэва Анна Михайловна час и ушла, ничего не сказав.
Несколько подробностей он услышал вечером у себя дома, от горничной Мотри, а ей рассказал очевидец и участник Хома. О личной эволюции этого прежде скромного гражданина следует рассказать особо. Еще недавно это был нормальный обыватель из трудового сословия, сам жил и другим давал жить, и никаких притязаний на высоты командной позиции не предъявлял. Чернобородый мужик из Херсонщины, на Владимира, по ночам, звонок у ворот сейчас же вылезал из своего подпольного логова, “одчинял фортку” – то есть калитку – и, приемля гривенник, вежливо, как бы ни был заспан, кивал чуприной и говорил: