Летучий пропустил ноги сквозь решетку наружу и распелся так грустно, как даже на воле не поют.
– Папу я зарезал, маму загубил, ципку-невесту в море потопил… Погиб я, мальчишечка, погиб я навсегды – годы за годами пройдут все годы…
Не знаю, какой северянин обучил его петь эту песню, но он всегда выговаривал не «навсегда» и не «года», а «навсегды» и «годы», и оттого оно выходило еще грустнее.
– Две пары портянок да пара котов, – и тут голос Летучего вдруг повеселел, – полбашки обрито: я в Сибирь готов! Погиб я, тьфу, мальчишечка, эхма, да навсегды, – годы за годами…
Тут у меня знакомым звуком брякнуло окошечко, проделанное в толстой деревянной двери, и беззаботный тенорок прокричал:
– Шампанское!
Наш коридорный Петуля был веселый парень и себя называл «граф Петуля», и когда разносил по камерам воду, по утрам величал ее «мараскин» или «бенедиктин», а вечером «клико» или в этом роде.
Я соскочил с окна, подставил свою большую медную кружку и спросил:
– Что нового, граф Петуля?
Петуля под бульканье воды ответил складной прибауточкой:
– Рассказал бы очень много, да начальство смотрит строго. А курительного нема?
Я дал ему табаку и попросил – так как надзирателя близко не было – оставить мое окошечко открытым. Он пошел дальше, а я высунул голову в окошечко и загляделся.
Наша тюрьма была внутри красива какой-то изумительной религиозной красотой: стройная, величественная, высокая, звонкая от железных лесенок и галерей, от кирпичной кладки, от блестяще натертого пестрого цементного пола, вся пронизанная светом из огромных узких окон в отлете каждого корпуса. Мне нравилось бесцельно любоваться ее холодной и легкой величавостью и в рассеянном спокойствии ловить ее звуки – возгласы коридорных, шаги надзирателей, доносившиеся обрывки разговоров соседей, что сидели на подоконниках, и во всем этом я научился находить своеобразную пленительную музыку. Но все-таки хотелось туда, в город.
Прошел надзиратель и затворил окошечко. Я вернулся на подоконник.
Летучий дотягивал уже опять печальным тоном:
– Гляжу в люминатор, а там сестра стоит, горько она плачет и так мне говорит: «Погиб ты, мальчишечка, погиб аж навсегды…»
Здесь Летучий остановился, помолчал, потом присвистнул легонько сквозь зубы, точно рукой махнул, и совсем тихо закончил:
– Годы за годами, пройдут все годы…
Я позвал:
– Летучий…
– Жебрик? – отозвался он моей воровской кличкой.
– Что так сумно поете?
– А что? Меланхолию напускаю?
Он вообще знал много интеллигентных слов и умел читать и писать.
– Да, как будто бы и напускаете.
– Как думается, так и поется.