– Бросьте думать, Летучий. Индюки думают.
– А? Не слышу.
Время подходило к каше – все соседи были уже у окон и на сто голосов перекликались друг с другом, так что и нам даже вблизи подчас трудно было разобрать, кто что сказал.
– Индюки думают, говорю. Не стоит думать.
– Думку из головы – вы меня слышите, Жебрик? – и за хвост не вытащишь.
Я промолчал, потому что знал, о ком его думка.
Стали разносить кашу. Петуля брякнул моим окошечком и закричал:
– Майонез!
Я положил на подоконник шерстяной платок, на платок подушку, вылез туда с ногами и стал есть, закусывая сочным и душистым тюремным черным хлебом и глядя, как чистое небо постепенно бледнело, будто умирало.
– Слышите, Жебрик?
– Что, Летучий?
– Вы сегодня против женского корпуса гуляли?
– Да.
– А? Да или нет?
– Да-а!
– Видели Марусю?
– Ее не было у окна.
Он оставил кашу, прижался лицом к решетке и помолчал, а потом сказал:
– Слышите, Жебрик? Верно, лежит больная ради Светлого праздника.
– Так ее ж бы взяли в больницу.
– Да и возьмут скоро. Всегда кашляла. А теперь весна.
– Ешьте кашу, Летучий. Каша стынет.
– Не хочу каши.
Он просунул чашку наружу, перевернул, и каша, звонко ляпнув, шлепнулась во двор.
– Слышьте, Жебрик? Мерзавец я из людей. Что я сам вор, так это мое дело, а ее зачем – вы меня слышите? – зачем ее за собой потащил? Шляпки делала, двенадцать рублей получала, а теперь вот что…
Небо гасло и, темнея, становилось как будто глубже. Засвистел вдали протяжно паровик, увозящий свободных людей из города на дачу или наоборот.
Послышалось согласное пение молитвы: певчие, из своих же заключенных, стояли обыкновенно кружком в центре тюрьмы и сосредоточенно выводили ноты, следя за рукой дилетанта-регента из несостоявшихся должников. И пение слышно было во всех камерах и звучало стройно и красиво.
– Летучий, – спросил я после молитвы, – вас поведут к всенощной?
– Подследственных не берут, – ответил он и прибавил: – Мерзавец я, Жебрик. Ее зачем погубил? Больную!
В это мгновенье у меня в дверях что-то «жжикнуло», и из отверстия над окошечком – мы называли это отверстие «волчок» – влетела свернутая бумажка.
Я сорвался с подоконника, схватил записку и спрятал, а из «волчка» послышался шепот:
– Передайте. Только осторожно!
У меня страшно забилось сердце. В нашей жизни записка – по тамошнему «лимон» – была важным событием. От кого? Кому? «Передайте» – значит, не для меня, но все-таки страшно интересно. Только прежде чем развернуть, нужно дождаться вечерней поверки, а тогда уж безопасно – никто не войдет.
И, волнуясь в ожидании, я заходил по камере наискось, гадая и вслушиваясь в отголоски колокольной симфонии города, которая долетала к нам смягченная, легкая, воздушная.